Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Банка с молоком неизменно стояла на огромном обеденном столе напротив окна, а внизу всё время крутился Федор. Он был не просто рыжим, а огненно-рыжим, и, как и все рыжие, хитрющим. Если случалось оставить его без внимания, кот мгновенно вскакивал на стол и принимался жадно и быстро лакать молоко. Особенно он любил, когда выключали свет - буквально через несколько секунд раздавались хлюпающие звуки, и мы понимали, что котяра пьёт наше молоко. Потом, когда глаза привыкали к темноте, мы лицезрели в окне отражение кошачьей фигуры.

– Ах ты, пройда! Ну чистый пройда! Молоко хлешшить - не напасёсси, - причитала бабка.

Когда она умерла, дом продали, и кот достался новым хозяевам. Деньги же, вырученные за недвижимое имущество, дочери поделили между собой. И поделили плохо: наши с Виталькой матери поругались и

перестали общаться.

Мне так не хотелось, чтобы продавали этот дом, и я даже предложил тогда купить его на свои деньги - подобранные мелкие монеты, которые я засовывал между рамами в подоконнике. Оттуда монеты периодически перекочёвывали в карманы с дырами, по причине чего наличность уменьшалась в количестве. Но чтобы ей не исчезнуть совсем, я снова прятал её в подоконнике. Это был мой тайник. Мать лишь посмеялась надо мной и объяснила, что моего "золотого" запаса не хватит. И тогда я впервые узнал, что дом стоит очень больших денег - он гораздо дороже пятидесяти или даже ста порций мороженого. И я решил, что, когда вырасту, обязательно выкуплю дом.

Именно этот дом с его запахами, с ощущением внутреннего покоя, тепла и уюта и был моей мечтой. Я давно хочу себе большой дом - квадратов на двести, больше не надо. И вместо Полинезии с её девственницами и крокодилами темой романа вполне мог стать мой дом с детскими неразгаданными запахами. Ну, да, точно - дом! Кстати, интересно, а какие дома в Полинезии?

От третьего лица писать я не умею - я это понял, когда напечатал первые свои двадцать или чуть больше страниц. А ещё не представляю себя пишущим в эпоху печатных машинок. Я знаю, как, виртуозно перебирая пальцами, напечатать доклад к очередному съезду единственной "руководящей и направляющей" или, скажем, приговор с описанием множества эпизодов содеянного, или же сценарий пьесы, в которой будет задействована вся театральная труппа. Но я совершенно не представляю, как можно написать художественное произведение на сотни страниц, когда у тебя в руках в наличии только ручка, ластик и стопы чистой бумаги, когда ты не имеешь спасительного курсора и клавиши delete1, когда тебе не предлагают услужливо: "Сохранить?"

Судя по той легкости, с которой Довлатову удались его "Соло на ундервуде" и "Соло на IBM", можно предположить, что выбор пишущего устройства для создания добротного литературного труда не имеет ровным счётом никакого значения. Но если бы мне пришлось писать в эпоху царствования печатных машинок, "Ундервуд"2 я бы расценил как наказание божье, даже без еврейского шрифта.

Вероятно, очень скоро глагол "написать" применительно к сочинительству уйдет в небытие. Писатели будут спрашивать друг друга: "Ты что печатаешь сейчас? про что?" - "А ты печатаешь в каком жанре: фэнтези? Или, может, печатаешь исключительно детективы?" И никого не будет интересовать марка пишущей машинки. Впрочем, могут спросить модель компьютера.

Но намёк Бориса я понял: если мой первый роман провалится, меня скормят желтопузым рептилиям. И я уже никогда не выкуплю дом обратно.

Нет-нет... Кажется, я много возомнил о себе. Чтобы провалиться как писателю, сначала надо им стать. Эх, хорошо было в те времена, когда великое множество цензоров в лице Главлита, Союза писателей и, наконец, ЦК как последней инстанции в длинной цепочке появления на свет очередного литературного шедевра, запрещая, ставили невидимую печать "Неинтересно, но прочесть обязательно", чем, собственно, и выковывали недосягаемую касту писателей. Авторы для меня были всё равно что боги, сошедшие с книжного Олимпа, со словом в зубах и печатной машинкой в руках.

Магическая сила слова всегда манила меня. Писатели являлись создателями волшебного потустороннего мира, получившими благословение самого Всевышнего (никак не меньше), и уже только поэтому я считал их счастливчиками. К тому же царившие на просторах шестой части суши цензура и запреты со скоростью молнии делали этих людей известными благодаря многочисленным любителям вкусить запретные плоды. По ночам, с фонариками под одеялами, те пытались распознать в свеженьком самиздате тщательно зашифрованный антисоветский смысл, чтобы утром разнести его по умам, как птицы - семена. А уж кого печатали официально, те и вовсе становились небожителями со всеми вытекающими - успехом, известностью, почётом и заграницей

в придачу.

Впрочем, всё это уже в прошлом. А в настоящем - бескрайний книжный океан, разобраться в котором сложнее, чем в китайской грамоте. Сегодня надо выпрыгнуть из штанов, чтобы снискать известность на литературной ниве. И не просто выпрыгнуть, а оставить их там, где выпрыгнул, и скакать галопом у всех на виду до тех пор, пока тысячный зритель (не читатель!) не ткнёт пальцем: "Ну и ну! Ну, удивил, право, удивил!" Надо несколько недель, а то и месяцев, бубнить на ТВ о том, что, мол, на литературном небосклоне зажглась новая звезда. И только после этого многомесячного бубнёжа на всех каналах можно спокойно сказать: "ящик" сделал своё дело - писатель появился. После чего разрешается сесть Богу на плечи. Не возбраняется даже свесить ноги ему на грудь. Когда начинают издавать, Всевышний уже не нужен, поэтому с ним можно не церемониться.

Увы, я пока никак не могу разогнаться. Мне нужна мысль человека из народа. Предложенная Борисом тема, конечно, интересна, но исключительно в качестве фона чего-то глобального. Приятеля идеи вселенского масштаба волнуют тоже, но ровно настолько, насколько это даёт ему возможность безграничной личной свободы.

– Личная свобода - это свобода любви, возможность познавать мир без всяких ограничений. Если мужик внутренне несвободен, то он не свободен, прежде всего, в отношениях с прекрасным полом, - разглагольствовал Борька, оседлав своего любимого конька.
– Я не могу остановиться на какой-то одной женщине. Я всегда свободен в своём выборе.

Когда он начинал рассуждать о свободе выбора, мне становилось скучно - я знал, чем всё закончится.

– Вот ты свободен или нет? Можешь сказать?
– допытывался Борис, недоумевая, почему я до сих пор не женат.

В свою очередь я начинал злиться и скатывался к упрёкам:

– Вся твоя свобода - это свобода бросать одну ради другой.

Я всегда считал, что моё непостоянство с женщинами благороднее, чем у Бориса, потому что я не даю им надежды: не зову их замуж. Пока мне некуда привести даму. Да, к своей главной мечте как к некоему воображаемому футляру я подбирал подходящую скрипку. Иными словами, будет дом - должна быть и женщина в нём. Так что дело за малым - за футляром.

К моим упрёкам Борис относился равнодушно, а точнее, вообще их не замечал, продолжая подстрекать к творчеству. Я отмахивался от него, не зная, с чего начать. Дружбу с Борькой поддерживаю хотя бы из-за того, что с ним я почувствовал себя уверенным с женщинами, потому что он, кое-как получив среднее образование, уважал моё высшее, постоянно обращаясь ко мне с дурацкими вопросами. Интересовало ли его право водителя не выходить из машины, когда останавливает сотрудник ГИБДД, или право полиции просто так потребовать документы на улице, или ещё что-нибудь - обо всём этом он спрашивал с таким заинтересованным видом, как будто решал философски важный для себя вопрос: гуру я или не гуру. Борису наверняка бы льстило, будь я гуру, а мне льстило, что я могу им быть хотя бы в глазах одного-единственного человека, а посему старался не отнекиваться от бестолковых вопросов друга.

В этом мире всё примитивно до простоты: кто-то всегда для кого-то гуру, а у гуру обязательно должны быть ученики и адепты, и если первых - единицы, то количество последних может быть непредсказуемым и исчисляться до бесконечности. Но я неприхотлив, мне не нужна бесконечность, и моё честолюбие скромных размеров, так что в качестве адепта мне вполне бы хватило и одного Бориса. И можно обойтись без учеников, чтобы потом не грызла совесть, что всех их разбазарил.

На другом полюсе дружбы у меня был Глеб. Мы призывались в армию советскую, а покидали российскую. И это наложило на нас свой отпечаток. И до сих пор, как тень отца Гамлета, преследует и не даёт покоя мысль о том, что не защитили Родину, не уберегли. А через несколько лет увидели последствия этого. Тут и там замелькала красная шапочка Мадлен Олбрайт, которая стала разъезжать по Европе, склоняя её присоединиться к коллективному наказанию непокорной Сербии. В вопросе бомбежки Белграда мы с Глебом заняли противоположные позиции. Тогда я ещё не заметил "предательства", потому что слишком буквально понимал библейскую истину о заблудшей овце и пытался усовестить приятеля.

Поделиться с друзьями: