К себе возвращаюсь издалека...
Шрифт:
Мне интересно слушать это.
Мы забираем на Беринге участников самодеятельности, едущих давать концерт для промысловиков, забираем местное начальство: секретаря райкома, директора зверокомбината, председателя райисполкома, директора школы-интерната, редактора местной газеты — они тоже едут на Медный, посмотреть, как идет подготовка к зиме.
Ну вот, через двенадцать часов я буду на Медном. Первый настоящий пункт моей командировки на острова…
3
Подходим к Медному. Честно говоря, такого я все же не ожидала.
Садится солнце. Полосы белого тумана, объявшие горизонт, — в них, за ними, над ними — розовые скалы. Розовые с прозеленью — такого цвета старая медь. Вот почему Медный! Ползет туман, надвигающийся остров то проступает сквозь него, то скрывается.
Собственно, весь остров — это огромный монолит, одна огромная, высоченная скала длиной пятьдесят шесть километров и шириной пять — семь километров, кое-где разваленная неглубокими падями, кое-где море вымыло бухты. В одной из бухт стоит село Преображенское — больше населенных пунктов на Медном нет. Уже хорошо видно село: полтора, что ли, десятка серых домиков, брошенных в глубокую каменную ладонь. Сверху, с сопок, ползет туман, с боков тоже стягивается, влажно колышется просвеченный солнцем туман. Покачивается длинными острыми полосами между выветрелыми зеленоватыми остатками скал. Впрочем, если точно, это я после разглядела, что зеленоватые, а сейчас цвет камня не виден: солнце сзади. Низкое, диск разъят высокой узкой скалой; по воде и вверх разбрызгивается свет — ослепляющий, темно-красный, напряженный. Та-та-та — будто скатывается по камням солнце, текут по черной воде синие маслянистые тени. Плюм!.. Все. Утонуло солнышко, малиновые полосы — по небу, в скалах сумерки. В Преображенском — давно сумерки.
Высадка с парохода довольно любопытная. Правда, после я повидала и похлеще, но пока она производит впечатление. Вещи наши летят с парохода на плашкоут, благополучно минуя то и дело разверзающуюся между бортами черную бездну. Затем в эту бездну спускают веревочный, видавший виды трап — и все по очереди сползают по нему, отыскивая дрожащими ногами прилипшие к гладкому борту перекладины. Повторяю, после мне подобные ситуации будут казаться детской игрой, а пока у меня тоже екает сердце, когда плашкоут, отыгравшись на очередной волне, отходит от борта, — и я повисаю, раскачиваясь на этом дохлом веревочном сооружении над глубокой и явно холодной водой. Наконец плашкоут тюкается о борт «Углегорска». «Прыгай!» — кричат мне. Прыгаю.
Идем к берегу. «Углегорск» остается далеко на рейде: здесь, у входа в бухту, полно подводных рифов. Зажигает в вечерних сумерках огни поселочек, если не самый маленький, то один из самых одиноких на земле. И оттого мне в нем заранее уютно, я заранее люблю его, я знаю, что мне там будет хорошо. Все будет хорошо, хотя сползается туман и точно мокрым полотенцем хлопает по лицу ветер.
Первым, кого я вижу, сойдя на медновскую землю, — это инструктор Никольского райкома партии Владимир Котов, встречающий прибывшее с нами начальство. Судя по валкой, чуть враскорячку походке и некоторой развинченности движений тела и конечностей, Котов — бывший моряк. Он стоит на лайде — так в этих краях называют берег, — высоченный, широколицый, с темным румянцем, в распахнутой телогрейке, в рубахе с расстегнутыми пуговицами, — и улыбается поражающей меня улыбкой. Не обычной, радушно-сдержанной, с которой все люди встречают гостей, — его улыбка как бы помножена на сто: расползся неудержимо рот, пособрались морщины возле глаз, на щеках, щурятся как-то по-шальному глаза, косят в стороны… И не стоит он на месте, а будто пританцовывает, ссутулясь, раскачиваясь на лайде. Мне даже поначалу кажется, что Котов пьян, но не может же инструктор райкома встречать секретаря райкома в нетрезвом виде? И к тому же, как я узнаю позже, на Медном сухой закон: сейчас промысел, нельзя.
Ошарашенная этой безудержной улыбкой, запомнив ее, я ухожу с Валентином Давыдычем Карпенко на заставу: я буду там жить.
Господи, какая тишина! Нигде уже нет такой тишины на земле: ведь даже над самыми глухими районами тайги пролегают самолетные дороги, самолеты летают по ним взад и вперед без конца. В любом захудалом поселочке есть хоть одна машина или трактор или еще что-нибудь передвигающееся на уровне двадцатого века. Здесь нет машин: некуда ездить, одни тропы через скалы; здесь не летают самолеты. Даже дизель кончил работу в двенадцать часов, потух свет. Тишина, тишина… тишина… Ходит часовой по двору заставы, я его не вижу, просто черное, непрозрачное пятно возникает в черноте — более черное, чем эта чернота. Небо кое-где очистилось, видны звезды. О лайду тихо хлопается море. «Углегорск»
далеко на рейде тихо светит бортовыми огнями. Ах, как хорошо стоять на земле, на твердой земле!..Правда, завтра снова предстоит поездка на рыбачьем сейнере «Елец» на юго-восточную часть острова: там сейчас живут промысловики, бьют котиков. Что поделаешь — иных способов передвижения на Медном нет, даже верхом не поедешь по этим скалам.
…Ничего похожего, на следующий день мы никуда не едем: «Елец» «обсох». Не успел до отлива отойти на глубину — и вот работают винты, только намывают песочек под киль, а сейнер ни с места. Сойти с мелкого он сможет теперь лишь по приливу, где-то в четыре-пять часов, а забой котиков обычно происходит в двенадцать.
Приходит директор зверокомбината Фролов, распоряжается стягивать сейнер с мели. Якорь на шлюпке увозят, сколько хватает цепи, в глубь бухты, работают лебедкой — но якорь пашет по дну, не цепляет, его снова увозят и снова забрасывают, он снова не цепляет, потом наконец цепляет, — и мы, помогая машине, со сходней толкаем, раскачиваем сейнер, тем не менее, как и следовало ожидать, ничего путного из этого не получается. Тросом, соскочившим с барабана лебедки, задевает по щеке помощника механика, он, обливаясь кровью, бежит в больницу.
— Я говорил, ничего хорошего не выйдет, — сдержанно замечает Фролову капитан «Ельца» Давыдов, и по скулам катаются желваки. — Дурацкая затея.
— Почему не сошли вовремя?
— Разгружали.
Разгружали… Правильно, разгружать удобнее со сходен, но ведь точно известно, когда прилив и когда отлив, известно, сколько груза привез сейнер и сколько приблизительно времени требуется для его разгрузки. Начали бы разгружать пораньше — и все в порядке. А теперь день пропал. Горит время: я всего-то рассчитываю пробыть на Медном четыре дня, впереди еще много дел, длинная дорога. Но, конечно, не обо мне речь: у сейнера летит целый рабочий день, чем они могут заниматься, сидя на мели? План, зарплата, как с этим?.. Ведь «Елец» должен был привезти шкуры в обработочный цех, тушки котиков на звероферму для песцов. Однако я не замечаю особого огорчения на загорелом лице Давыдова, пусть нынешний простой и не по его вине: грузчики — медновские, это они начали поздно разгрузку, но план-то горит у него. Не видит здесь трагедии и Фролов, хотя он явно сердит. Пропадаю я, со своей привычкой к московской плотности времени, к тому, что поезда и пароходы отходят более-менее точно по расписанию, и даже маленькие несерьезные предприятия ежедневно что-то все-таки производят… Здесь, как видно, иначе.
Ладно, со своим уставом в чужой монастырь не суются. Не солоно хлебавши, бреду по лайде к заставе, услышав, как сзади Фролов спрашивает кого-то из грузчиков, почему утопили ящик шифера.
— А это лишний! — весело отвечает опрошенный.
Веселый народ живет на острове Медном!
Застава разгружает уголь. Утром пришел военный транспортный корабль, привез на заставу кое-какую мебель, кирпичи, уголь. Вчера допоздна солдаты разгружали уголь для поселка, его привез «Углегорск». Сегодня — для себя. Чувствуется — устали.
Начальник заставы работает вместе со всеми, очень молодой он на вид, худенький, с тонкой длинной шеей и напряженным лицом. Напряженным не оттого, что устал, а оттого, что ему трудно быть на людях, командовать. Он болезненно-застенчив и самолюбив, это написано у него на лице. Он покрикивает на солдат, сжимая губы в ниточку, и румянец пятнами проступает на щеках. Такого рода застенчивость — навсегда, это уже характер, а не отсутствие опыта. Опыта у Карпенко хватает: он восемь лет — сразу после действительной — на разной руководящей работе. То освобожденным комсомольским секретарем в старшинской школе, потом старшиной, потом замполитом. Опыта предостаточно… Интересно, можно ли при наличии опыта скрыть свой характер, свою застенчивость от подчиненных тебе людей?
Сегодня солнышко, и — хоть и холодно — солдаты разделись до пояса, у каждого на голову надет пустой мешок, спущен на плечи, чтобы тара с углем не ранила тело. Бегают по настланным доскам от плашкоута к сараю, бегают не потому, что резвятся, а потому, что уже устали, на пределе сил, хочется поскорее кончить. Все они, в общем, для меня одинаковы, все чужие, все кажутся неинтересными: нет каких-то заметных, бросающихся в глаза лиц — обычная толпа молодежи от двадцати до двадцати трех. Впрочем, вот этот запоминается: ширококостный, не высокий, а уголь таскать ему труднее, чем другим, заметно. Лицо доброе, глаза улыбчиво-жалкие, напряженные, уголки губ судорожно поджаты.