К себе возвращаюсь издалека...
Шрифт:
Увижу…
Мы с утра стоим в Жупанове, туристов высадили, на пароходе остались только «свои» — те, кто по делу. На Командоры туристов не пускают. Утром при разгрузке утопили шестьдесят три мешка муки: прорвался кошель, сейчас ее вылавливают тралом, благо мука, подмокнув сверху, образует корку, сохраняясь внутри сухой. Матросы с плашкоута и наши тягают из глубей морских мокрые огромные мешки, мы ждем. Кое-кто ловит рыбу с кормы на поводок, попадается камбала, палтус, треска — скучная серая рыба, под цвет пейзажу. Вербованные женщины чистят ее, организуя себе обед.
Мы в общем-то все перезнакомились уже, доложили друг другу, «кто есть кто». Женщины, как и Толик, работали на строительстве Солнечногорска штукатурами, теперь вот завербовались сюда. Холостые,
Вроде бы мы с ними разговариваем и общаемся запросто: они берут у меня кружку напиться, я у них — зеркало причесаться, вроде бы никаких сложностей между нами нет. Но я почти физически ощущаю, что нас разделяет черта… Такие бабочки работали рядом со мной на заводе, таких я видела на стройках Сибири, еще до того, как туда приехали первые комсомольцы (а с ними и корреспонденты в большом количестве), с такими я спала бок о бок в общежитиях, о них писала лет десять подряд. Только о них. Правда, тогда между нами не было черты, мне не надо было прилагать усилий, чтобы выглядеть среди них своей, я и сама была почти так же одета, так же разговаривала, так думала. Ну а сейчас, видно, пообтесалась, хотя и не замечаю этого. Что ж, тринадцать лет уже «в литературе», должно же это наложить какой-то отпечаток на мою среднерусскую, вовсе не интеллектуальную физиономию…
Хотя научники меня тоже не сразу приняли за свою: либо виновато мое вчерашнее тесное общение с Толиком, либо, скорее всего, «от одних ушла, к другим не пришла»… Здесь ведь судят не по одежке: одеты мы все более-менее похоже, судят по печати на челе. У меня ее, выходит, нет. И не будет уже, значит, теперь. Жаль…
Научники оказываются ботаниками. Двое из Москвы, из Главного ботанического сада: специалист по Дальнему Востоку, известный флорист Владимир Николаевич Ворошилов и сотрудник Лиля Плотникова. Галя Горохова из Новосибирска, тоже из ботанического сада, и фитопатолог Харри Карие из Эстонии. Фитопатолог — это человек, который занимается паразитами растений: грибами, плесенью, ржавчиной — всем, что живет за счет чужих соков. Харри — известный фитопатолог.
Владимир Николаевич — большой, рыхловатый мужчина с устремленным в себя вялым взглядом. Взгляд несколько оживляется, когда Владимир Николаевич начинает разговаривать с алеуткой Аней Буланниковой.
Аня укачивается, поэтому, заняв свою койку, едва мы отошли от Петропавловска, она не поднимается до самого Медного, не ест, не пьет. Впрочем, она не одинока: в соседних каютах многие местные женщины тоже лежат в лежку, хотя качки, по сути, нет никакой — так, небольшая зыбь. Видно, укачались когда-то на большой волне, а теперь рефлекс на запахи судна: краска, соляр, душный, застоявшийся воздух непроветриваемых, прокуренных помещений. Я-то ведь тоже лишь с прошлого года начала укачиваться, побывав на сторожевых кораблях близ Таллина. Три дня поболталась на рейде, на мертвой зыби, укачалась, а теперь, едва поднимаюсь на любое судно — плывет палуба под ногами, кружится голова. Кончилась моя мечта о поездке в Антарктиду через экватор. Месяц лежать пластом — какой в этом смысл и интерес? А жаль…
Так вот, Аня не поднимается, но разговаривать и даже немножко кокетничать с Ворошиловым она может вполне. Она очень хорошенькая — эдакая полинезийка: выпуклый смуглый лоб, скулы, большой рот с крупными белыми зубами — модный рот; длинного разреза черные глаза. Тонкие смуглые руки — браслетов не хватает, не то была бы точно полинезийка или индианка с рекламных проспектов. Правда, когда Аня встает, она проигрывает: коротышка, нескладненькая. Алеуты вообще низкорослый народ. «Чистых» алеутов на островах не осталось, разве что два-три старика. Отец Ани — русский.
Аня любознательная, умная девочка, она
хорошо помнит и знает цветы Медного: когда они цветут, отцветают, какие употребляют в пищу, какие на другие нужды. Владимир Николаевич жадно расспрашивает ее: у научников очень мало времени, весь остров они обойти не смогут, вот Ворошилов и пытается заранее составить себе представление о флоре Медного — она почти не описана.Я, свесившись со своей койки, слушаю. Ботаника — мое хобби, как теперь принято выражаться, а проще говоря, я еще со школы люблю ботанику, зоологию, орнитологию, минералогию… По-моему, очень интересно и необходимо знать, как и что вокруг тебя называется, как развивается, как, по каким своим законам живет, что с тобой сходно, а что различно. Свои удивительные тайны у природы, мало, в общем-то, разгаданные…
Молодые научники слушают Аню вполуха, играются. Лиля донимает Галю: толкает, задрав ноги, ее койку, Галя пищит, смеется. Харри — серьезный молодой эстонец с большим носом и светлыми прилизанными волосами — пытается участвовать в этом веселье, ему хочется, чтобы все выходило так же, как у девчонок, естественно, но через серьезность и замедленность темперамента нации ему все же не продраться. Чувство юмора, впрочем, у него есть в достаточном количестве.
— Харри?.. — спрашиваю я утром в буфете, когда двое моих соседей опрокидывают по стакану «чая без заварки». — Эстонцы тоже пьют водку или только русские?
— Еще как! — Харри тихонечко, но очень весело смеется. — Еще как пьют!.. — повторяет он и замолкает, не умея дальше подобрать слова. — Очень пьют, — заключает он и снова тихонько неудержимо смеется.
Кто ее, проклятую, не пьет…
Мы плывем и плывем дальше, по ходу судна справа и слева появляются кашалоты, пускают фонтаны; кувыркаются, сверкая белыми боками, косатки, все больше появляется совершенно незнакомой мне птицы: бакланы, топорки, кайры, ипатки, морские голуби — водоплавающая и, как утверждают, вполне съедобная птица. Кашалотов и косаток я, правда, еще не видела, обычное мое невезение: люди видят, я — нет. Ну, а птиц вижу даже я. Их бессчетно. Скоро остров Беринга.
Я сижу на корме, на каком-то перевернутом ящике, и размышляю о том, что удобства цивилизации отнюдь не способствуют объединению людей. Отдельный номер в гостинице — и у меня не осталось в Петропавловске ни одной подружки. А из многокоечных номеров старых сибирских гостиниц я увозила по шесть-семь адресов и сама раздавала столько же. Шесть-семь характеров, человеческих судеб навсегда оставались в моей памяти, хотя мы проводили рядом всего-то пять — десять дней. И тут тоже, если бы я ехала на комфортабельном судне, в первом классе, это было бы очень удобно, не утомительно, не грязно, но путь от Петропавловска до Медного был бы белым: ни Аниных рассказов, ни консультаций Владимира Николаевича, ни человеческого контакта, который установился у нас с младшими научниками — такого контакта, что я уговариваю их не оставаться на Беринге, а ехать на Медный, коли уж повезло и «Углегорск» пойдет туда. Обычно с Медным почти нет никакого сообщения: случайные рыбацкие сейнеры, которые по правилам пассажиров брать не должны. Владимир Николаевич, поразмыслив, соглашается (соблазнительно: Медный — белое пятно на ботанической карте). Я рада, мне будет хотя бы поначалу не так одиноко.
Я расспрашиваю Владимира Николаевича про крашенинниковскую «сладкую траву», знает ли он, что это такое. «Как же! — обижается известный флорист. — Борщевник сладкий — так и именуется». В подкрепление своих слов он произносит какое-то латинское название. На дальнейшие мои расспросы он разъясняет, что кожица стеблей этого борщевника богата токсиферолами — они-то и вызывают ожоги, когда ешь «сладкую траву» не обчистив. Однако при сушке или силосовании токсиферолы легко разрушаются, хотя, наверное, остаются эфирные масла — от них и происходило «давежное» действие вина, приготовленного из неочищенных стеблей. Еще он говорит, что любой борщевник хорошо идет на силос, и, несмотря на то что он быстро забраживает, коровы его с удовольствием едят, заметно прибавляют удои.