Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Более того, роман Славниковой, в котором, как уже сказано, описана «ряженая революция», происходящая в 2017 году и повторяющая революцию вековой давности, — не исключение [333] , а наиболее яркое выражение отрицания истории, так или иначе являющегося элементом всех перечисленных романов. «…В истории этот процесс (насильственного оживления великих событий прошлого. — А.Ч.) называется реставрацией: это — процесс отрицания истории и креационистского обновления старых моделей» (Ж. Бодрийяр) [334] . Отрицание истории проецируется в будущее, тем самым перетекает в отрицание будущего — а следовательно, и рассматривать данные произведения как футурологические невозможно.

333

О том, что гражданские войны не заканчиваются, но становятся частью современности, см.: Негри А., Хардт М. Империя / Пер. с англ. Г. Каменской и М. Фетисова. М.: Праксис, 2004. С. 83.

334

Бодрийяр Ж. Общество потребления / Перев. не указан. М.: Республика; Культурная революция, 2006. С. 132.

Утопические, антиутопические, в целом дистопические сюжеты в литературе становятся распространенными в эпохи, когда в обществе утверждается мысль, что существующая

ситуация утвердилась надолго [335] и имеет явную тенденцию лишь ухудшаться в будущем, а людей не покидает ощущение отчуждения от участия в истории. В этом смысле рассматриваемые романы являются лишь естественной фиксацией рессентимента и царящего в обществе ощущения потерянности в нынешней политической ситуации, а их популярность, видимо, связана с удовлетворением потребности читающих кругов российского общества в своего рода фантазматическом катастрофизме. По своей эмоциональной окраске эта потребность является скандальной, она сродни интересу к описанию всяческих кровавых происшествий в «желтой прессе». Далее трансляции этого катастрофизма ни один из авторов не идет; не пытаясь предложить свой проект будущего, романисты подменяют его критикой настоящего, экстраполируя его в будущее и занимая, по сути, эскапистскую позицию. Это, безусловно, придает анализируемым произведениям формальные черты дистопического жанра, но не делает их дистопиями в чистом виде, потому что настоящая дистопия — в имплицитном, максимально зашифрованном виде или апофатически — подразумевает хотя бы намек на «светлое будущее», на то, каким оно могло или должно было быть [336] .

335

Исследователи утопической литературы отмечают, что утопии возникают в критические эпохи, предшествующие масштабным социальным катаклизмам («В XVIII веке произошел мощный взрыв утопического творчества, так как социальная действительность начала разрушаться на глазах современников. Утопии способствуют ментальному разрушению социальной действительности, подготавливая, таким образом, революции. Ментальное разрушение и созидание действительности служит переходом к реальному разрушению и созиданию» (Маравалль X. Утопия и реформизм // Утопия и утопическое мышление: антология зарубежной литературы. С. 231)). Массовое появление антиутопий в свою очередь ни о чем хорошем свидетельствовать так же не должно… Впрочем, Чоран в свое время высказывал и противоположную идею: «…обществу, которое неспособно дать жизнь утопии и посвятить себя ей, угрожает склероз и распад» (Чоран Э.-М. Механика утопии / Пер. с фр. Б. Дубина // Апокалипсис смысла: Сборник работ западных философов XX–XXI вв. М.: Алгоритм, 2007. С. 214), имея в виду, судя по всему, витальные потенции, могущие находить выражение и в революции.

336

«Акцент на социальности и политике, сделанный современной русской литературой, кто-то объяснит тем, что Россия выздоравливает, сосредотачивается, что она Обретает Идеи», — уверяет политический деятель и писатель Сергей Шаргунов, комментируя произведения С. Доренко, А. Проханова и З. Прилепина (Шаргунов С. Дом мод увешан флагами // Ex Libris НГ. 2006. 20 июля ). Впрочем, на мой взгляд, это равным образом может свидетельствовать об обратном: ситуация настолько тягостна и взрывоопасна, что членам культурного сообщества постоянно хочется ее обсуждать.

Авторы данных книг оказываются вполне заинтересованы в создании едкого памфлета (Быков в «ЖД», Проханов в романе «Теплоход „Иосиф Бродский“» [337] , Доренко в «2008»), бывают вполне изощрены в описании различных технологий, как «научных» (различные фантастическо-киберпанковские «гаджеты», описанные в повести Сорокина), так и «политических» (описания технологий формирования общественного мнения и управления людьми у Смоленского и Краснянского), в анализе всевозможных тенденций современного общества, — но не в производстве новых смыслов, которые могли бы объединить разделенное общество. И, если у Славниковой фиксируется потребность общества в единении, поиске точек соприкосновения с Другим, то это приводит в итоге к избеганию Другого: «И все-таки это не походило ни на народный бунт, ни на военный путч. Москва напоминала огромный, переполненный войсками и беженцами вокзал, где все искали своих» (курсив мой. — А.Ч.). Конечно, возникает вопрос, заинтересовано и вообще готово ли само нынешнее общество к порождению объединяющих политических и идеологических концепций. Но я позволю себе на него не отвечать: достаточно указать на то, что столь массированное производство произведений сходной направленности становится важным фактором общественной жизни. И отметим еще одно свойство этих антиутопических произведений — их изоляционистский характер.

337

Екатеринбург: Ультра. Культура, 2006.

Показательными в этом плане выступают романы Быкова «ЖД» (Россия в нем — единственная страна, не имеющая запасов волшебного топлива флогистона, в результате чего она оказывается «выпавшей» из мирового сообщества) и Сорокина (Россия отделена от Европы высокой стеной наподобие Берлинской и замкнулась в полной «самобытности»: ее общественная жизнь представляет собой стилизованный «ремейк» ее же средневекового прошлого). Кажется, общий вывод выбранных авторов состоит в том, что Россия окончательно и безнадежно оторвалась от всего мира, в принципе утратила потенцию к культурно-политическому взаимодействию с остальными странами (или обязана ее утратить) [338] и оказывается обреченной и погребенной под грузом собственных проблем и неразрешимых противоречий. Внимания писателя-«футуролога» заслуживает лишь то, какие формы примет агония страны, как долго она продлится и кто или что нанесет coup de grace…

338

«Здесь нам нет необходимости ввязываться в надоевшую всем полемику по поводу глобализации и национальных государств, основанную на предположении, будто они несовместимы друг с другом. Мы, напротив, полагаем, что национальные идеологи, функционеры и администраторы все в большей мере обнаруживают, что ради достижения своих стратегических целей им нельзя действовать и думать только в национальных рамках, без учета остального мира», — признают даже лидеры антисистемных борцов, авторы нашумевшего трактата «Империя» Хардт и Негри (Хардт М., Негри А. Множество: война и демократия в эпоху империи / Пер. с англ. под ред. В. Л. Иноземцева. М.: Культурная революция, 2006. С. 84). Это утверждение кажется тем более важным, если иметь в виду, что положение российской политической элиты является, мягко говоря, противоречивым: при всех изоляционистских заявлениях нынешнего руководства оно чрезвычайно сильно связано с западными финансовыми и экономическими структурами. См. об этом в интервью М. С. Горбачева: Шпионские войны. Живой сезон // Новая газета. 2007. 23 июля .

Все это, возвращаясь к жанровым определениям анализируемой тенденции, позволяет определить эти произведения как политическую сатиру (подчас награни пасквиля, как у Доренко и Проханова). Однако все они, что для сатиры необычно, полны фаталистических настроений. Этот же фатализм не дает оснований определить эти произведения как «чистую» дистопию: высмеивание неблагоприятной общественной ситуации становится ее частью, на симулятивном уровне встраивается в матрицу ситуации, воспроизводясь в ней самой. Например, в романе Славниковой не только повторяется революция столетней давности, но и каждый следующий президент похож на предыдущего… (Кстати,

о матрице: если согласиться с выводами М. Хардта и А. Негри и давними пророчествами Ж. Бодрийяра, то некоторые, довольно безобидные, протестные движения вроде «зеленых» и «альтерглобалистов» требуются системам управления государств и/или транснациональных корпораций для того, чтобы дать «выпустить пар» ее молодым и потенциально опасным членам).

Впрочем, энергичный пафос отдельных книг дает основания предполагать, что их авторы вряд ли согласились бы с таким определением, поскольку они имели явное намерение создать именно дистопию. В таком случае допустимо скорректировать наше определение: эти романы — сатира, считающая себя антиутопией. Но необходимо признать еще один не вселяющий оптимизма факт: отказ от предложения позитивного варианта будущего означает автоматическое элиминирование какой-либо рефлексии, что превращает описание тревожной ситуации в простую констатацию отдельных негативных тенденций — а в пределе приводит к неявному согласию с вызывающей на первый взгляд авторское возмущение ситуацией…

После этих предварительных наблюдений попробуем рассмотреть, какие именно политические, идеологические и нравственные концепции фиксируют вышеуказанные произведения и какова эстетическая «обработка» этих концепций.

1. Кровавое прирастание земель

Начать наш анализ я хотел бы с книги, которую не указал выше, чтобы избежать возможного недоумения читателя, так как в «Сердце Пармы» Алексея Иванова [339] , добротном историческом романе о присоединении пермской земли к Московскому княжеству, очевидным образом отсутствуют элементы футуристической сатиры и памфлета о президентских выборах 2008 года, однако, на мой взгляд, наглядно видна метафорическая фиксация современных политических тенденций, обращенных в недалекое будущее.

339

Первое (сокращенное) издание — М.: Пальмира, 2003; здесь цит. по полному изданию: СПб.: Азбука-классика, 2006.

Главными мотивами в романе Иванова становятся построение сильного государства, жестко управляемого из центра, и полное исчезновение как местной, так и индивидуальной автономии от вездесущей воли государства — что находит прямые параллели с образом «путинской России». Так, инициированная нынешним московским центром борьба с автономизацией регионов, фактическое назначение президентом губернаторов и своих полномочных представителях в федеральных округах, уничтожение политически влиятельных сил в бизнесе вроде того же «ЮКОСа» почти буквально повторяют описанную Ивановым ситуацию XV века с подчинением московским князем Иваном III излишне свободолюбивых земель, по старинке считающих себя независимыми от центра.

В интервью Иванов подтверждает, что архетип противостояния Москвы и областей вечен и имеет аналогии с днем сегодняшним «на 100 процентов» [340] , однако авторские интенции и оценки, пожалуй, не столь важны, как общая констатации процессов и некоторые их детали. (Будучи патриотом пермской земли и живописуя ее оригинальное историческое наследие и в других своих произведениях, Иванов в «Сердце Пармы» определенно сочувствует войне князя Михаила Пермского [341] , но признает историческую логику, диктовавшую необходимость централизации Руси.)

340

«А. Гаврилов: Когда я читал „Сердце пармы“, было сильное ощущение, что эта история регионального барона в России вечна. Что ваш Михаил Пермский, что какой-нибудь Анатолий Быков… А. Иванов: Да это же русский архетип! У нас что в XV веке, что в XX, что в XXI — всегда, по-моему, так… А.Г.: Насколько вы это в уме держали? А.И.: На сто процентов. А.Г.: Какие-то реальные современные истории приходили при этом в голову? А.И.: Да как… Любую газету открой — вся история повторяется. С другими именами, другими суммами, другими мотивировками, а основа та же самая. А.Г.: То есть „Сердце Пармы“ — современный политический роман? А.И.: Вы знаете, я не имел в виду никаких прямых аллюзий, аллюзии напрашивались сами. Я старался, наоборот, этих аллюзий избегать, но поскольку истории вопиющие, этого сделать не удалось. <…> Возможно, именно актуальность этой книги послужила основанием для слухов об ее скорой экранизации» (Мы все изнасилованы Голливудом. Интервью А. Иванова А. Гаврилову// Сайт газеты «Книжное обозрение» ).

341

Не могу судить, насколько верны эти данные, но А. Дугин приводит такие цифры: «На вопрос: „хотите ли вы великого Российского государства, мощной империи?“ — 87 % жителей Сибири отвечают „да“. А на вопрос: „хотите ли вы отделиться от Москвы?“ — отвечают утвердительно 80 %» (Дугин А. Геополитика постмодерна. Времена новых империй. Очерки геополитики XXI века. СПб.: Амфора, 2007. С. 161). Видимо, конфликты не только вековой (революции 1917 года, как мы увидим далее), но и многовековой давности оказываются в какой-то степени неизжитыми…

Так, процесс подчинения уральских земель «благодетельному игу государства» (Е. Замятин. «Мы») оказывается кровавым («кровью земля к земле прирастает») и сопровождается религиозным обращением местного населения: «…вы должны принять Христа ради будущего, ради того, чтобы пермяки в русском народе сохранились навеки, а не были истреблены московитами. Ради вашего спасения, понимаете?» [342] Для Перми присоединение к Москве оказывается равносильным фактическому спасению (от наступающих с юго-востока татар), но одновременно — и потере локальной идентичности (отказ от собственных языческих и местных обычаев символизирует уход от главного героя его жены, ламии-шаманки, после того как присоединение к Руси становится решенным фактом). Потеря идентичности же на более высоком уровне обобщения может быть прочитана как конец истории для отдельно взятого пермского народа — замена личной, оригинальной истории, а также причастности к формированию истории на безликую волю государства. Безличность государевой воли подчеркнута в романе контрастом между яркими и харизматическими пермяками и сухими московскими боярами во главе с великим князем московским Иваном Васильевичем (Иваном III). Образы же приближенных к нему воевод, коим поручено покорение Перми, мы еще вспомним, анализируя карикатурный образ Путина в романе Сергея Доренко, который описывает президента как пассивного и равнодушного ко всему властителя: «Князь Федор Пестрый не был жестоким человеком от рождения <…> Он лил кровь, много крови, и порой невинной, но не находил в том удовольствия. Так надо было. <…> Пестрый добился в жизни всего. Но, получив все, он вдруг с удивлением понял, что не так уж много ему было надо. Его не влекли богатство, слава, честь, любовь красавиц. Его вообще уже ничто не влекло. Он походил на стрелу в излете, которая пробила все преграды, но дальше лететь нет сил. Немного тешила мысль о власти, но уж куда ее больше?»

342

Сам мотив агрессивного расширения государства и подчинения ранее независимых областей в новейшей литературе Иванов использовал не первым. Стоит вспомнить хотя бы «Укус ангела» «питерского фундаменталиста» П. Крусанова — роман, в котором с явной симпатией и «смаком» подавались как кавказские, так и «международные операции» войск некой вымышленной России-Византии, описанной в традициях «альтернативной истории».

Стоит также отметить, что «Сердце Пармы» — единственный роман этого типа, в котором хотя и не дана самостоятельная концепция будущего, но присутствует «нравственный императив», противопоставленный автором государственному насилию. Этот императив сводится к утверждению нехитрой мысли, что от перемены правителей, войн и т. д. судьба человека, которому должно «жить своей человеческой судьбой», все же не зависит, и «вер[ы] в то, что в человеке все равно всегда остается что-то неискоренимо человеческое и нельзя эту человечность продать или отвергнуть, а можно лишь убить вместе с самой жизнью».

Поделиться с друзьями: