Локомотивы истории: Революции и становление современного мира
Шрифт:
Та же циклическая модель характерна для Китая до его контактов с Европой. По словам Джозефа Нидема, также авторитетного специалиста в своей области, в Китае постоянно происходила смена династий по одному и тому же образцу [348] . Династия управляет страной, которую полагает мировой империей. Правление это — автократическое, опирающееся на класс мандаринов, выходцев из аристократии (или бюрократии евнухов). В конце концов, система теряет доверие народа; начинаются крестьянские восстания, зачастую под руководством мандаринов-перебежчиков, или же возглавляемые вожаками, которых выдвигали сами крестьяне. В соответствии с национальной идеологией подобные нарушения свидетельствуют, что династия утратила «Небесный мандат». В результате следует её падение, и на её руинах приходит к власти новая династия, чтобы править в тех же государственных формах, что и предшественники. Если угодно, можно назвать такие циклы «революциями», однако особого смысла в этом нет, поскольку они не имеют ничего общего с хрестоматийным
348
Needham J. Social Devolution and Revolution: Ta Thung and Thai Phing // Revolution in History. P. 61–73.
Нужно отметить отсутствие правдоподобных аналогов современной европейской модели революции и в Индии. Конечно, несколько волн мусульманских завоеваний с XII по XVI в. вызвали там серьёзные перемены: исламизацию значительной части населения субконтинента наряду с нивелированием индусской кастовой системы.
Однако подобное нивелирование не слишком напоминает позднейшую европейскую демократизацию. Не находим мы аналогов ей и в сердце ислама — на Ближнем и Среднем Востоке. Разумеется, переход халифата из рук дамасских Омейядов в руки багдадских Аббасидов (который действительно называют аббасидской революцией) представлял собой крупный сдвиг, смену власти арабских суннитских сил властью персов-шиитов [349] . Тем не менее, хотя в данном изменении присутствовал элемент милленаризма, наблюдавшийся и в европейских революциях, этого отнюдь недостаточно для того, чтобы его сравнение с событиями во Франции после 1789 г. принесло какую-нибудь пользу.
349
Shaban M.A. The Abbasid Revolution. Cambridge: Cambridge University Press, 1970.
После исключения из рассмотрения классической Античности и великих империй Востока тема революции сужается до приемлемых пределов. Только работая с относительно ограниченным числом примеров, можно прийти к полезным и поддающимся проверке обобщениям. Подытожим параметры, которые нам удалось установить с помощью выбранного метода в первом приближении:
а) До XX в. понятие революции имело отношение только к европейскому культурному пространству, включающему обе Америки. Это было в основном политическое понятие.
б) Понятие и феномен революции получили распространение в остальной части мира лишь в XX в., когда другие культуры стали испытывать на себе европейское влияние. Поэтому большинство переворотов, которые принято называть революциями, произошли именно в XX в.
в) Революции XX в. по своему происхождению и природе считаются социальными, а не политическими.
г) Поэтому почти все революции XX в. были социалистическими. А социализм их относился преимущественно к его коммунистической, марксистско-ленинской разновидности.
д) «Теоретизированием» по поводу этих революций занимались главным образом социологи и политологи, а не историки. Поскольку XX в. являлся революционным веком par excellence, неудивительно, что революция как таковая стала предметом исследования именно в этом столетии.
В социальной науке XX в. этот предмет занимал столько места, что один специалист предложил присвоить ему статус отдельной дисциплины под названием «стасиология» (от греческого «stasis») [350] . Мы исходим здесь из того, что таковая действительно существует. Приложение II посвящено её истории в XX в. Акцент сделан на историю, поскольку анализ революции как явления, так же как и само понятие революции, эволюционировал с течением времени.
350
Baechler J. Conservation, reforme et revolution comme concepts sociologiques // Esprit critique. 2004. Vol. 6. № 2. P. 70–86.
В естественных науках, говоря относительно и со всем уважением к принципу Гейзенберга, наблюдатель находится вне наблюдаемого объекта. И хотя у природного мира есть своя история, он меняется столь медленно, что наблюдатель работает, по сути, без учёта исторического аспекта. В социальных науках наблюдатель — неотъемлемая часть социального процесса, который он наблюдает. Кроме того, и процесс, и наблюдения непрерывно изменяются во времени. Посему «стасиология», да и любые объяснения, предлагаемые социальной наукой, сами являются эволюционирующими продуктами истории. Они культурно специфичны. Следовательно, судьбы «стасиологии» будут рассматриваться в этой специфично-временной перспективе.
Приложение II. Высокая социальная наука и «стасиология»
Вся история — современная история.
История — это политика, опрокинутая в прошлое.
История — это настоящий роман.
Какие же результаты принесли насчитывающие уже несколько десятилетий изыскания
социальной науки в области исследования революции? Представлять здесь подробно всю их обширную продукцию нет ни возможности, ни необходимости. Достаточно выделить основные линии развития нашей темы, приведя примеры различных точек зрения и уделив внимание нескольким наиболее значительным трудам, отмечающим главные этапы дисциплины, которую, воспользовавшись лексиконом Аристотеля, назвали «стасиологией» [351] .351
Baechler J. Conservation, reforme et revolution comme concepts sociologiques // Esprit critique. 2004. Vol. 6. № 2. P. 70–86.
Работа, которая знаменует переход от традиционной истории к социологии (и, пожалуй, наиболее близка к тому, чтобы стать классикой), — «Анатомия революции» Крейна Бринтона [352] . Впервые эта книга вышла в 1938 г., окончательной доработке подверглась в 1965 г. и пользуется спросом до сих пор. Её концептуальная схема продолжает применяться для объяснения хода русской революции и даже революции 1979 г. в Иране [353] . Автор, специалист по Французской революции, в этом общем труде ставит целью придать своей теме «научный» и социологический характер. Однако, учитывая изменчивость исторических явлений, он обращается за помощью к одной из самых покладистых естественных наук — патологии. Революция становится у него «видом лихорадки», а концептуальная схема, с которой он подходит к четырём наиболее знаменитым примерам — Англии, Франции, Америки и России, заключается в том, чтобы увидеть в них «единообразие». Он не ищет законов, действующих для всех революций, а лишь стремится выявить некие признаки регулярности, позволяющие упорядочить наше социальное знание, образцы, которые, как он ожидает, «сделают очевидным то, что любому разумному человеку уже известно о революциях» [354] . По сути, его заключения весьма напоминают хорошо известную маятниковую теорию революции.
352
Brinton C. The Anatomy of Revolution. New York: Norton, 1938 (перепеч.: New York: Vintage Books, 1965).
353
Daniels R.V. The End of the Communist Revolution. London: Routledge, 1993; Fitzpatrick S. The Russian Revolution. New York: Oxford University Press, 1982, 1994; Keddie N. Iran and the Muslim World: Resistance and Revolution. New York: New York University Press, 1995.
354
Brinton C. The Anatomy of Revolution. P. 26.
Революция начинается тогда, когда старый порядок ломается под бременем собственной растущей неэффективности, критики со стороны интеллектуалов и отступничества элит — все эти классические симптомы кризиса подмечены любимым социологом Бринтона Вильфредо Парето. На первом этапе революции верховодят умеренные, добивающиеся серьёзных перемен, но не совершенно нового порядка. Однако применение силы радикализирует ситуацию, поскольку поднимает на борьбу консервативных противников любых реформ. Тем самым создаются условия для доминирования меньшинства «экстремистов», готовых защищать новый порядок с помощью какого угодно насилия. Эти фанатики — Кромвель, Робеспьер, Ленин — навязывают обществу царство террора и революционной чистоты. Но простые смертные не в силах постоянно выносить напряжённость, порождаемую всеобщим принуждением. Давление вызывает ответный удар — термидорианскую реакцию, лихорадка спадает, и общество возвращается к тому, чего умеренные желали с самого начала.
Этот сценарий — в сущности, описывает расхожее представление о том, что бывает во время крупного европейского переворота. Некоторые из частных параллелей, отмеченных Бринтоном, поистине поучительны. Одна из них — ужасное крещендо революции до цареубийства в Англии и Франции. Он также находит параллели с российским двоевластием Временного правительства и рабочих советов в 1917 г. Хотя наиболее ярко двоевластие проявило себя именно в России, такая же полярность «законного» и «незаконного» суверенитетов явно существовала во Франции (между Конвентом и парижскими санкюлотами, организованными в секции), в Англии (между парламентом и индепендентами «армии нового образца»), даже в Америке (между Континентальным конгрессом и «патриотическими» корреспондентскими комитетами). Здесь действительно прослеживается единообразие.
Тем не менее в целом концептуальная схема Бринтона мало что объясняет. В основном она представляет собой обобщение французского случая, которое затем проецируется на остальные три. Этот способ достаточно хорошо работает применительно к Англии, в которой, как понимали и Бёрк, и Гизо, и Токвиль, «старый режим» походил на французский. Но для Америки и России схема уже не годится. Сам автор признаёт, что в Америке, несмотря на некоторые «патриотические» перегибы, не было террора, а умеренные состоятельные джентльмены всё время держали бразды правления в своих руках.