Локомотивы истории: Революции и становление современного мира
Шрифт:
Разумеется, по версии Маркса, это борьба социально-экономическая, а не политическая. Исторические данные, лежащие в основе созданной Токвилем картины продвижения к равенству одного европейского класса за другим, он использовал для выстраивания чётко структурированного диалектического пути к «буржуазной революции» 1789 г. Эту жёсткую логику он, несомненно, взял у Гегеля. В конечном итоге появилась теория революции, толкающей человечество от рабовладельческого к феодальному, затем к буржуазному и, наконец, к социалистическому обществу. Данную теорию нельзя назвать компаративной. Она подразумевает линейное, хотя и диалектическое, развитие, общее для всей Европы и, собственно, для всего мира. Кроме того, она предлагает двухъярусную конструкцию из «надстройки» и «базиса», в рамках которой политика и культура — не более чем наросты на теле социально-экономических сил.
Первая часть теории — социологическая. Вот знаменитые строки из работы «К критике политической экономии» 1859 г.: «В общественном производстве своей жизни люди вступают в определённые, необходимые, от их воли не зависящие отношения — производственные отношения, которые соответствуют определённой
342
The Marx-Engels Reader / ed. R. C. Tucker. 2nd ed. NewYork: Norton, 1978. P. 4.
343
Ibid. P. 4–5.
344
Ibid. P. 475.
Тем не менее уже к концу века история прошлых революций стала переписываться с социалистической точки зрения. Начало этой тенденции было положено (и не случайно, как мы увидим) в самой отсталой европейской стране — России, книгой князя П.А. Кропоткина «Великая французская революция: 1789–1793», написанной в 1885 г. После 1900 г. за ней последовала «Социалистическая история Французской революции» Жана Жореса [345] . Реконцептуализация революции как социального, а не политического феномена на рубеже XIX–XX вв. устанавливает ещё одну предварительную границу нашего предмета.
345
Kropotkine P. La grande revolution, 1789–1793. Paris: Stock, 1909; Jaures J. Histoire socialiste de la Revolution fran^aise. 8 t. Paris: Editions de la Librairie de I'humanite, 1922–1924.
С наступлением нового века социалистическая мысль наконец претворилась в дело. В качестве прелюдии демократическая революция впервые перешагнула границы Европы, произойдя в 1910 г. в Мексике, а в 1911 г. в Китае. Затем в 1917 г. российский Красный Октябрь поднял занавес в главной драме столетия: к власти в первый раз пришёл марксистский режим, провозгласив безотлагательной задачей «строительство социализма». С тех пор существовали два типа революции. А может, на самом деле даже два разных вида? В любом случае, 1917 г. разделил современную историю на «до и после», создав два антагонистических и непримиримых лагеря: адепты социалистического пролетарского восстания повели войну не на жизнь, а на смерть против либерально-конституционного, буржуазно-демократического истеблишмента. «Красная революция» самим своим существованием декларировала, что 1776 и 1789 гг. отменяются и все их половинчатые меры и частичные свободы аннулируются.
Наследники либерализма вынуждены были перейти к обороне. Знаковая примета того времени: американская республика, всегда считавшая себя революционной наставницей, подрывной международной силой, которая стимулировала мятежи 1820-х гг. в Латинской Америке и перевороты 1830 и 1848 гг. в Европе (за что прочно утвердившаяся французская республика вознаградила её в 1889 г., передав американцам в дар к столетию моментов основания двух наций Статую Свободы), на сей раз объявила большевиков варварами, находящимися за гранью цивилизации. Британцы предприняли ещё более энергичные действия — организовали против них вооружённую интервенцию. К ним присоединилась французская буржуазия, потерявшая вложения в облигации Российской империи ввиду отказа большевиков платить по царским долгам.
Французы не признавали Советскую Россию официально до 1924 г., англичане — до 1928 г., американцы — до 1933 г. Фактически же за все 74 года советского коммунизма западные демократии, невзирая на «Великий альянс» во время Второй мировой войны, так и не согласились с легитимностью большевистского режима.Одно из последствий этих перемен — появление ряда разных типов революций, на основании анализа которых можно строить общую теорию. Вместе с тем все революции (по крайней мере, настоящие) стали рассматриваться как социальные. По сути, большинство событий, которые сейчас принято называть «революциями», произошли в XX в. И почти все эти революции претендовали на звание социалистических, а подавляющее большинство из них на самом деле были коммунистическими.
Такое стечение обстоятельств превратило тему революции из исторической проблемы в социологическую. Первоочередным вниманием аналитиков стали пользоваться не особенности нескольких переворотов, как в XIX в., а общие, предположительно универсальные характеристики феномена, который теперь казался бесконечно повторяющимся.
Реакция либералов на социалистические революции не была чрезмерной, как полагали многие весь прошлый век. Она засвидетельствовала реальный факт наличия в современную эпоху двух разных «семейств» революций, символами которых являются соответственно 1789 и 1917 гг. И предметом исследования революции как таковой служит взаимодействие двух этих исторических сил, а не удлинившаяся череда переворотов. Одни наблюдатели рассматривают современную революцию как постепенный переход от одного полюса ко второму. Другие считают их кардинально противоположными. Но почти все, изучая проблему революции, сосредоточивают внимание на двух величайших из «великих революций». Полярность современной революции, обозначенная двумя пиками — 1789 и 1917 гг., — приводит нас к очередному предварительному ограничению рамок нашего предмета.
Означает ли генеалогия революционной концепции, что до XX в. не было революций в Китае, Индии, исламском мире? Или в Древней Греции и Древнем Риме? На этот вопрос следует дать евроцентричный положительный ответ. Правда, во всех этих обществах бывало много политического насилия и внеправовых изменений. Однако при подобных трансформациях не наблюдалось ни модели действий, ни результатов, аналогичных тем, которые обнаружены у современных западных революций.
Начнем с наиболее удивительных негативных примеров — Греции и Рима. В конце концов, именно классическая Античность изобрела политику и дала нам основной политический словарь. Само слово «политика» происходит от греческого «polis», «демократия» — от «demos» и «kratos», «республика» — от латинского «res publica». На всей остальной планете до XX в. существовал только строй, который западные философы, от Аристотеля до Гегеля, небезосновательно называли «восточным деспотизмом». Однако в языках двух обществ, придумавших партиципаторную политику, не было слова для обозначения революции — по той простой причине, что в их истории не случалось преобразований, благодаря которым мог бы появиться этот термин. В греческом языке, в знаменитых пассажах из Фукидида и Аристотеля, слово, которое обычно переводят как «революция», на самом деле — «stasis» (от глагола «стоять»), означающее противоборство фракций полиса («демоса», то есть народа, и аристократии), каждая из которых «стоит на своём». Одним словом, этот термин означает гражданскую войну, однако не подразумевает переход к новому порядку или новой эпохе. В латинском языке сопоставимые понятия: «bellum civitas» («гражданская война»), «seditio» («мятеж»), «res novae» (буквально «новое дело» или «новое устройство» — примерно то же, что государственный переворот). Все они опять-таки не несут в себе коннотации исторического движения вперёд.
На этом обстоятельстве заострил внимание такой авторитетный специалист по античной истории, как сэр Мозес Финли. Будучи марксистом, он объясняет его тем, что в древности «не было революционной передачи власти новому классу (или классам), поскольку не было новых классов». Хотя классовой борьбы и в Греции, и в Риме хватало, там никогда не происходило «подлинной смены классового базиса государства». Можно соглашаться или не соглашаться с таким «классовым» объяснением, однако не поспоришь с тем, что «античные утопии, как правило, статичны, аскетичны и иерархичны — не того сорта, чтобы пробуждать народный энтузиазм во имя прогресса» [346] . Это резко отличается не только от современных представлений, но и от средневекового телеологического понимания судьбы человечества (хотя в средневековом обществе тоже не появлялось новых классов).
346
Finley M.I. Revolution in Antiquity // Revolution in History / ed. R. Porter, M. Teich. Cambridge: Cambridge University Press, 1986. P. 53–55.
Тем не менее вполне доказанная разница между античным и более поздним европейским менталитетом не мешала видным историкам, от Теодора Моммзена в XIX в. до Рональда Сайма в XX в., много писать о «римской революции», имея в виду период от Гракхов до Цезаря, то есть от поздней республики до империи [347] . Но факт остаётся фактом: этот важнейший переход никогда не рассматривался как переход от порочного старого мира к добродетельному новому. Многие римляне на самом деле полагали обратное: деспотическая империя представлялась им великим упадком по сравнению со свободной республикой. И такое суждение естественным образом вписывается в древнее представление об истории как циклическом, а не линейном и не прогрессивном процессе.
347
Syme R. The Roman Revolution. London: Oxford University Press, 1962.