Лягушонок на асфальте (сборник)
Шрифт:
роптал на человеческое непостоянство, осуждал доверчивость и
всепрощенчество, печалился о нравственной запутанности.
– За что я уважаю себя - за твердость, - сказал Коняткин Вячеславу, едва они
остановились возле набитой людьми ожидалки, выкрашенной чудовищно-синей
масляной краской.
– Кто оскорбил меня, продал, оклеветал, тому улыбаться не
стану.
Было ясно, к чему клонит Коняткин, и Вячеслав попробовал отшутиться:
– Ты сработан из тугоплавких металлов.
– Брось!
хлеба. Она ползет на брюхе, хвостом стучит: я, дескать, не в обиде, я преданная,
можешь хоть опять оглоушить дрыном - не взвизгну.
– На рыбалку к тебе приеду, тогда изложишь свое отношение к собачьим
повадкам человека. Готовься штурмовать грузовик. Без места останешься.
– Ты-то с чем останешься?
– С чемоданом.
– Зло берет на тебя! Рассолодел...
– Откуда ты взял?
– Презирать нужно.
– Я презираю. В душе.
– Вся душа у тебя на роже: рассолодел. Слабаки, сколько вас развелось!
Застолбили: отомстишь - и по спине мешалкой.
– Застолбили - нечего напоминать.
– Вам не напоминать - превратитесь в пресмыкающихся. Я бы увел Тамарку
на гору, потешился, потом бы в чем мама родила погнал под уклон.
– Дикарь ты, Кольк.
– Ух, болото!
Тамара оставалась с чемоданом Вячеслава на трамвайной остановке.
Вячеслав, заметивший в ней перемену еще давеча, от досады попытался вернуть
себя в то счастливое состояние, которое у него было, когда гнался за трамваем,
однако тут же обострился против собственной зыбкости и поднял по Тамаре
презрительный взгляд, будто раздел ее.
Тамара зачем-то поволокла его тяжеленный чемодан к трамваю. Потом
поняла, что испугалась. Так однажды боялась Назира. Все закончилось тем, что
Назир порезал фотографа Джабара Владимировича, который укорял его за
жестокое обращение с Тамарой.
Приближался трамвай. Тамара подняла чемодан. Вячеслав зажал в ладони ее
кулак, державший латунную ручку, и рванулся от остановки. Тамара опять
испугалась, шла поникло, ощущая электрический жар в ногах, вдруг уставших и
подгибавшихся на зеленоватом булыжном проселке.
Близ переезда, перекрытого шлагбаумом, Вячеслав и Тамара миновали
грузотакси. Коняткин увидел их из кузова, сурово отвернулся.
Коттеджи.
Склад моторов, трансформаторов, кабельных барабанов.
И поле полыни. Полынь высохла до костяной твердости, была без
привычной горчинки.
Он шагал впереди. Чужой. Опасный. Бежать? Догонит. Вон какие мощные
ноги! Все бы ты убегала. А расплата? Наверняка собирается бить. Ты не
станешь защищаться. Пусть бьет. Что за жизнь: неужели начинать все снова?
Вячеслав не умел мстить. Не то чтоб не хватало характера и не то чтоб он
был слишком жалостлив и не испытывал
желания мести: он вырос среди людей,большинство из которых считало, что мстить подло, и редко кто-нибудь из них
мстил своим обидчикам, лиходеям. Года за два до того, как Вячеслава призвали
в армию, на отца взъелся мастер Чигирь. Когда принимает смену, придирается, а
при удобном случае клевещет, будто отец по ненависти к нему, Чигирю, в с е
т а к п о д с т р а и в а е т , что во время дежурства его бригады ухудшается ход
доменной печи, запечатывает фурмы, ерундит электрическая пушка.
Родственники или товарищи, узнав про очередной навет Чигиря, говорили
Камаеву:
– Ты бы на самом деле подстроил...
Камаев сумел бы «подстроить» - комар носа не подточил бы, но ни разу не
сделал этого и всегда пресекал гневливые наущения:
– Месть - не честь.
Как и отцу, Вячеславу не было присуще чувство мести, но теперь он хотел
мстить, поэтому, ломясь через полынь и готовя себя к мщению, сердито думал о
примиренчестве и о том, что обязательно воспитает в себе непримиримость к
примиренчеству.
Перескочил глубокую канаву. Невольно вернулся, дабы подстраховать
Тамару, но спохватился: мстить. Она прыгнула, упала и всаживала пальцы в
глину, сползая в канаву. Не поддержал ее, лишь беспощадно жулькал в кулаке
чемоданную ручку.
Над ровные возвышался конопляник. В его зарослях Вячеслав вытащил из
чемодана шинель, разбросал поверх поваленной конопли, еще курившейся
зеленоватой пудрой.
– Царица Тамара, ложе готово.
Сидя на корточках перед чемоданом, он ощутил во всем теле жар стыда и
лютым нажимом защелкнул замки. Испуганно услышал безмолвие, а мгновение
спустя - шелест толкающего воздуха. Не ветер - дыхание Тамары.
Она села на уголок полы, вытянула ноги. Платье было коротко, выдернула из
папки косынку, запеленала колени.
«Ха, недотрога!»
Оставаясь перед чемоданом на корточках, он повторил:
– Царица Тамара, ложе готово.
– Я села, Славик. Садись и ты.
«Столько перестрадал!
– подумала она.
– Поделом мне. Должно быть
возмездие. Но это не Славик... Боюсь!»
Она оперлась ладонью о стебли поваленной конопли, поворачиваясь на
бедро.
Он захлебнулся сигаретным дымом, взволнованный ее движением. Кашляя,
представил себе ее на шинели, и заложило в груди - не продохнуть, и не смел
обернуться.
Сцепил руки. Поразился: ледяные, словно только что вымыл в проруби.
Толсто присыпала глину заводская гарь. Вкрутил в нее окурок сапожным
каблуком. Повернулся. Стоял над Тамарой. Прозолоть волос, постриженных
вровень с мочками. Ложбинка груди, падающая в сумрак, розоватый от шелка.