Люди на болоте. Дыхание грозы
Шрифт:
бедность...
– Дядько, скоро будет колхоз. Я там буду первый богач.
Увидите.
– Тут Хадоське показалось, что Хоня как бы отделил себя от
нее. Мысленно пожалела, упрекнула: не надо было про колхоз. Однако, если
бы и хотела остановить его, видно, не смогла б: Хоня тоже, хоть и казался
спокойнее отца, загорелся - не уступит ни за что; и верно, упорство
чувствовалось, когда сказал: - Посмотрите, дядько!..
– Похоже, уже не
чуждаясь и примирения, он добавил рассудительно: - А малыши уже
подрастают. Сестра - дак невеста, можно сказать!..
– Не отдам!
– как окончательное, отрезал отец.
Хоня минуту молчал. Упрямо, уверенно заявил:
– Отдадите!
Отец от такой наглости рассвирепел:
– Не отдам!
Хоня, казалось, усмехнулся:
– Отдадите!
Хадоська, слушая это, затаила дыхание. Уже не сочувствовала, а
удивлялась Хоне, его смелости в споре с отцом, его уверенности, что все
будет так, как он хочет и думает.
Хадоську это не возмущало, ей даже нравилось тогда слушать это. Потом
уже она подумала, что Хоня напрасно не уступил: только рассердил отца.
Долго после того, как Хоня простился, ушел, отец возмущался: "Жених,
жених!", "Отдадите..." Он так ругал Хоню, что Хадоське даже было жаль
парня, хотелось, и не раз, заступиться за него. Но она промолчала, не
стала говорить впустую. У нее было свое мнение о Хоне и своя воля...
И в эту ночь долго не могла заснуть. Не было спасенья от комаров, от
мыслей. К мыслям о Хоне, о Миканоре, о том, что доля ее такая - вековать
одной, и раз и другой примешивались воспоминания про Ганну, про Чернушкин
поклон. Увидела снова Захариху, больницу, Евхима. Снова мучили мысли о
своем ребенке, о беде, которую не поправить никогда.
С болью вернулась снова неприязнь не только к Евхиму, а и к Ганне.
Трезво хотела сдержать себя: помнила - радоваться чужой беде грех;
виновато стала креститься.
"Божечко, злая я, злая, - каялась в отчаянии она.
– Что мне делать,
посоветуй, помоги мне, божечко! Нет доброты во мне. Не могу забыть, не
могу!.."
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Однажды утром на лугу появилась таратайка. Едва она выкатила на болото
из лесу, сразу заинтересовала: легкая, красивая, необычной была здесь,
среди телег; издалека видать было - пожаловал кто-то не свой, кто-то из
начальства.
Правда, рядом с чужим, узнали, спокойно покачивался Миканор, но
любопытство от этого не только не убавилось, а стало острее. Миканор сам
теперь был начальством, пусть своим, небольшим, а все ж начальством. Все
важное, что приходило в Курени, шло через него; что-то важное, неизвестное
– чувствовали - надвигалось и теперь, с этой коляской...
Таратайка прокатила по дороге у края болота, у самого леса и
остановилась возле Миканорова надела. Тут и Миканор, и чужой сошли с
таратайки, распрягли коня, пустили пастись.
Неизвестно было, о чем тамговорил приезжий с Даметихой, с Даметиком, подошедшим с косой на плече;
зато видели все: приезжий снял городской пиджак, верхнюю рубашку, забрал
чуть не силой у Даметика косу и пошел сам на покос. Рядом двинулись с
косой Миканор и Даметик, - казалось, сконфуженный.
Дойдя до покоса, приезжий снял косу, поточил. Размахнулся ею - раз,
другой, пошел ровно. Косил привычно, уверенно: видно было, что брался не
впервые. И все ж заметили:
приезжий не косарь, и не только потому, что прибыл на городской
коляске, а и по тому, как стоял, смотрел на помощника своего Даметик, как
усердствовала у костра, готовя завтрак, Даметиха. Очень уж резво бежала
потом к косарям, радушно просила о чем-то приезжего. Звала, видно,
подкрепиться.
Приезжий с Миканором уселись около воза, перекусили - и снова взялись
за косы. Пока можно было косить, махал косою гость рядом с Миканором, не
давал никак куреневцам разгадать загадку. Правда, личность самого
приезжего скоро была выяснена; кто был поближе, узнали, а кто был далеко,
услышали, что приезжий - не кто иной, как председатель райисполкома
Апейка; но загадку это обстоятельство не только не прояснило, а как бы
запутало еще больше: зачем он тут, зачем добрался аж до мокутьского
болота; почему не приступает к своему руководящему делу, а машет
Даметиковой косой! Не было бы странным, если бы он, такой прыткий,
добравшись сюда, приказал, как надлежит начальству, собрать всех, приказал
бы помолчать и стал бы говорить о политике, о том, что надо выполнять
куреневцам, чтоб не быть в долгу перед государством Стал бы, как другие,
расхваливать колхозы, призывать вступать в них. Этот же не приказывал,
махал и махал косой, словно и заботы другой не было; таил, что привело его
в такую даль...
Утро было солнечное, все болото поблескивало и как бы дымилось. Люди
посматривали на гостя, гадали, но не останавливались - косили, ворошили
ряды, словно аисты, деловито белели по всей ширине болота, на котором
торчало уже немало стогов. Солнце пекло, трава привяла, кое-кто уже бросил
косить, а городской гость все махал и махал косою, будто только для этого
и приехал.
Первая не выдержала Сорока: повесив косу на дубок, напрямик через ряды,
через некошеное направилась к Миканорову помощнику. Стала рядом, уперла
руки в бока, важно проследила, как он работает. Знала - все, кто может
видеть, смотрят на нее.
– Что, тетка, проверяете, какой косец?
– хитровато глянул председатель.
Он вытер немужицкой ладонью лицо:
пот разъедал глаза.
– Косец, не секрет, управный!
– отозвался в тон ему Миканор.
– Нанял -