Метаморфозы
Шрифт:
– Вы должны убедиться, что ваш атаман – проворен не только в вылазках и захвате добычи, но и в ваших наслаждениях. – И, взявшись за дело, всё искусно приготовляет. Метёт, накрывает, варит, колбасу поджаривает, на стол подаёт красиво, а главным образом – накачивает их огромными чашами вина.
Тем временем, делая вид, будто нужно ещё что– то принести, он часто заходит к девушке: то даст ей взятые со стола кушанья, то поднесёт ей выпить, пригубив из той же чаши. Девушка всё это с жадностью принимает, и случилось, что, когда тот хотел её поцеловать, она предупредила поцелуями его желание. Такое поведение мне не нравилось.
Ах, девушка, как могла ты забыть свой брак и своего возлюбленного, как могла ты предпочесть едва успевшему стать
Пока я, клевеща на неё, с негодованием приписываю ей низкие побуждения, узнаю по их намёкам, что это – не Гем, а Тлеполем, жених этой девушки. И в ходе разговора он начинает высказываться понятнее, не обращая внимания на моё присутствие.
– Будь покойна, Харита, скоро все эти враги окажутся твоими пленниками, – и, удвоив свою настойчивость, потчует, не переставая, осовевших и от пьяного дурмана ослабевших разбойников уже не разбавленным, лишь слегка на пару подогретым вином, а сам не пьёт.
И у меня явилось подозрение, что он им в чаши подмешал снотворного снадобья. Наконец все до одного от вина свалились с ног. Тут он их связал, верёвками по своему усмотрению стянул и, посадив мне на спину девушку, направился к своему городу.
Едва мы подъехали к дому, город высыпал поглядеть на зрелище. Выбежали родители, родственники, клиенты, воспитанники, слуги – с весёлыми лицами, вне себя от радости. Для всякого пола и возраста картина была небывалая и достопамятная – как дева въезжает верхом на осле. Я в меру моих сил повеселел и, чтобы не сочли, что я в этом деле – ни при чём, навострил уши, раздул ноздри и заревел, огласив всё кругом громовым криком. Родители приняли девушку в брачный покой, окружив её лаской и заботами, меня же Тлеполем в сопровождении вьючного скота и сограждан повернул обратно. Я ничего не имел против этого, так как отличался любопытством, и теперь хотел стать очевидцем поимки разбойников. Мы застали их связанными больше вином, чем верёвками. Отыскав и вытащив из пещеры всё имущество и нагрузив нас золотом, серебром и прочим добром, их, как были связанными, подкатив к обрыву, кинули в пропасть, остальных же, убитых их мечами, бросили на месте.
Радуясь такому мщению, мы возвращаемся в город. Богатства разбойников были помещены в общественное казнохранилище, а девица передана по закону Тлеполему.
С этой минуты матрона, объявив меня своим спасителем, начала проявлять заботу обо мне и в день свадьбы отдаёт приказание до краёв насыпать мне в ясли ячменя и давать столько сена, что хватило бы и на верблюда. Но какие проклятия я посылал Фотиде, обратившей меня в осла, а не в собаку, когда видел, как псы до отвала наедаются остатками трапезы, похищенными или полученными в виде подачки!
После первой ночи и начатков Венеры новобрачная не переставала с благодарностью напоминать обо мне своим родителям и супругу, пока те не обещали ей, что мне будут оказаны почести. Был собран совет из наиболее уважаемых друзей, чтобы обсудить, каким способом лучше отблагодарить меня. Одному из них казалось подходящим оставить меня при доме и, не утруждая работой, откармливать ячменём, бобами и викой. Но одержало верх мнение другого, который, заботясь о моей свободе, советовал лучше отпустить меня резвиться среди табунов на лугах, чтобы хозяева кобылиц от моего покрытия имели приплод в виде мулов.
И так, призывается табунщик, и с предварительными наставлениями ему поручают увести меня. Вне себя от радости я побежал вперёд, решив не иметь уже больше дела ни с тюками, ни с другой какой поклажей и рассчитывая, что с получением свободы теперь, в начале весны, мне, наверное, удастся на лугах найти розы. Мне приходило в голову и следующее соображение: уж если мне в ослином образе оказываются такие знаки благодарности и почести, то, став человеком, я буду удостоен ещё бoльших благодеяний. Но как скоро мы с пастухом очутились далеко за городом, оказалось, что не только удовольствия, но даже намёка на свободу меня там не ожидало. Потому что его жена приспособила
меня вертеть жёрнов и, взбадривая меня то и дело палкой со свежими ещё листьями, за счёт моей шкуры приготовляла хлеб на себя и свою семью. Не довольствуясь тем, что, припасая пищу себе, так меня изнуряет, она ещё моими трудами молола за плату зерно соседям, а меня после такой работы лишала даже положенного мне корма. Ячмень, предназначенный мне, она тоже пускала в помол и, смолотый моими усилиями, продавала крестьянам, мне же после дня такой работы лишь под вечер давала отрубей, сдобренных песком.На удручённого такими бедами судьба обрушила новые мучения – для того, конечно, чтобы я и дома, и на стороне мог прославиться подвигами. Случилось так, что мой пастух, исполняя с опозданием хозяйский приказ, надумал пустить меня в табун кобыл. И вот я, подпрыгивая и томным шагом выступая, уже принялся выбирать, которые из кобыл подходящие для случки. Но самцы, которых долго и обильной пищей откармливают для службы Венере, и страшные, да к тому же – более сильные, чем любой осёл, опасаясь моего соперничества и не желая разводить ублюдков, пренебрегая заветами Зевса и взбесившись, стали меня преследовать. Тот, вздыбив ввысь грудь, подняв голову, вытянув шею, брыкал меня передними ногами, другой, повернувшись ко мне крупом, наносил удары задними копытами, третий, грозя ржанием, прижав уши, оскалив два ряда зубов, всего меня искусал. Всё это напоминало читанную мной историю о царе Фракии, который своих гостей бросал на растерзание и пожрание диким лошадям: до того этот тиран скуп был на ячмень, что голод кобылиц утолял человеческим мясом.
Подобным же образом и я был истерзан ударами и укусами этих жеребцов и помышлял, как бы вернуться к своим жерновам. Но Фортуна, не насытившаяся ещё этими моими мученьями, приготовила мне ещё наказание. Меня выбрали возить дрова с горы и приставили ко мне погонщиком мальчишку, самого скверного из всех мальчишек. Он не только заставлял меня взбираться на гору по крутому подъёму и от такого пути по камням копыта сбивать, но к тому же ещё обрабатывал меня дубинкой так, что боль от этих ран проникала до мозга костей. Причём он всегда попадал мне по правому бедру и, норовя угодить в одно место, разодрал мне шкуру, и болячка, делаясь всё шире, обратилась из отверстия в дыру и даже в окно. И всё же он не переставал колотить по этой ране, несмотря на то, что она сочилась кровью. А дров так много на меня нагружал, что можно было подумать, будто вязанки приготовлены для слона. Вдобавок всякий раз как поклажа на одном боку перевешивала, чтобы уравновесить его, он привязывал камни к более лёгкому боку, так думая возместить отсутствие равновесия.
Не довольствуясь моими муками под этим грузом, когда мы переправлялись через речку, встречавшуюся по пути, он, беспокоясь, как бы от воды не попортилась обувь, вскочив мне на спину, усаживался – этакий незначительный – не правда ли? – привесок к общей тяжести. Когда же случилось мне упасть, поскользнувшись на краю илистого берега, он, начиная с головы, как раз с ушей, принимался меня лупить по всему телу дубиной, пока это средство не заставляло меня подняться. А ещё скрутит колючки с ядовитыми иглами в пучок и привяжет мне к хвосту в виде висячего орудия пытки, так что, приведённые в движение, они ранили меня при ходьбе своими шипами.
Таким образом, я страдал от двойной беды, потому что, пущусь ли во весь опор, избегая его нападений, – тем сильнее ранят меня болтающиеся колючки. Остановлюсь ли на мгновение, чтобы убавить боль, – удары бежать заставляют. Оставалось полагать, что этот мальчишка решил меня извести, чем он мне неоднократно и грозил.
И, правда, случилось однажды дело, побудившее его злокозненность к худшим ещё выдумкам. Как– то раз, когда его наглость истощила моё терпение, я лягнул его копытами. Тогда он вот какую каверзу против меня измыслил. Навалив на меня гору пакли и связав её верёвками, он погнал меня вперёд, а сам в усадебке стащил тлеющий уголь и положил его в середину поклажи. И вот уже огонь, найдя для себя в волоконцах пищу, разгорелся, усилился, наконец, обратился в пламя. Всего меня объял зной, и не было видно прибежища в этой беде, ни надежды на спасение – такой пожар не допускал проволочки, и выбил у меня из головы способность соображать.