Молодость с нами
Шрифт:
красивее, какие рюмки практичнее, для чего можно применить вот тот цилиндрический сосуд.
Оле было странно видеть эту толчею, этот азарт покупательниц, слышать их разговоры. Кому нужны,
думала она, все эти банки и склянки. Какая глупость обзаводиться, обрастать вещами. Неужели эти женщины не
понимают, что в жизни может прийти такой день, когда вся чепуха, которой они так старательно окружали себя
и так рабски ей подчинялись, утратит всякую ценность, превратится лишь в предметы горьких воспоминаний.
Журавлев вошел быстро,
и сел возле нее.
— Что случилось, Ольга? Ты совсем зеленая. Когда приехала? Почему не сообщила заранее?
Оля покачала головой из стороны в сторону, как бы отбрасывая все эти его вопросы за полной их
ненужностью, и сказала:
— Витя, что делать? Ты мужчина, скажи… Я ушла из дому, я никогда в него не вернусь…
Виктор сказал, что он не одобряет ее поступка, но что она полностью, всегда и во всем, может
рассчитывать на его помощь, что сейчас, например, он готов предложить ей половину своей комнаты, что он
предлагает ей, не откладывая, пожениться, и сложный узел будет разрублен.
— Хорошо, Витя, — ответила Оля, выслушав его. — Я согласна выйти за тебя замуж. Не будем
откладывать, ты прав. Но как все это оформлять, ты знаешь? Ведь куда-то надо идти, подавать какие-то
заявления…
Они пошли к нему домой. Виктор сказал матери, что Оля будет жить теперь у них, что она его жена.
Прасковья Ивановна обняла Олю, поцеловала, сказала какие-то слова, вроде “мир да любовь”, потом принялась
стряпать. Вечером пили чай с пирогами и вареньем.
Оля роняла в блюдечко с вареньем крупные слезы отчаяния. Не так она представляла свою свадьбу. Она
думала, что это будет вроде того, как было в день рождения, — шумно, весело; будут папа, Федор Иванович,
дядя Вася, все-все ее близкие, родные, милые. А тут только настороженная старушка да растерянный,
смущенный Виктор. Все молчаливые, чего-то ожидающие.
В одиннадцать часов Виктор уехал на завод, в ночную смену; Прасковья Ивановна уложила Олю на его
постель. Она переменила простыни и наволочки, но Оля все равно до самого рассвета слышала чужой,
незнакомый запах и почти не спала.
Еще было сумеречно в окнах, когда Виктор вернулся. Он вошел, сбросил тужурку и кепку, вид у него был
усталый, под глазами темными кругами легли синяки, но в глазах было что-то такое, от чего Оля сжалась под
одеялом, у нее забилось сердце, и надвинулось ожидание чего-то такого, от чего может измениться вся жизнь
человека. Он сел возле постели на стул. Прасковья Ивановна быстро собралась, сказала, чтобы ее скоро не
ждали, у нее дел до обеда пусть сами себе тут чай готовят, повязалась платком и ушла. Виктор закрыл за нею
дверь на крючок, вернулся к Оле, обнял ее, тонкую, дрожащую, и сжал с такой силой, что она почти потеряла
сознание.
Через три дня комнатку, благо она была большая и имела два окна, плотники разделили дощатой стенкой,
а
маляры побелили потолок и оклеили стены новыми обоями. Оля упросила Виктора не брать в их комнатуничего из вещей Прасковьи Ивановны. “Давай начнем жизнь с ничего, — говорила она, — с двух чемоданчиков!
Пусть никому ничем мы не будем обязаны, только себе”. Поэтому у них было пусто, на наличные деньги они
смогли купить кушетку, которая днем служила диваном, а ночью кроватью, круглый столик, который был
обеденным, чайным, курительным и письменным попеременно, и четыре стула, простых, дешевых и
некрасивых. Оля сказала, что если они когда-нибудь разбогатеют, то это все можно будет выкинуть, заменив
новым, более удобным, красивым, дорогим.
Прасковья Ивановна не возражала против желания молодых быть самостоятельными. “Мы с Витиным
отцом тоже с двух табуреток жизнь начинали, — сказала она как-то. — А потом заросли добром. У нас много
чего было, да я попродавала, когда отец погиб, а ребята еще на ноги не встали. Кормить их надо было? Надо”.
На счастье, она оказалась покладистой и не сварливой. Она любила где-то пропадать, ходила в кино, на
вечера самодеятельности. Виктор рассказал, что в дни избирательных кампаний Прасковья Ивановна
добровольный агитатор на каком-нибудь участке. Она ведь бывшая боевая активистка, женделегатка; во время
гражданской войны работала в политотделе одной из армий, у нее именное оружие есть. Из нижнего ящика
комода Виктор достал жестяной ларец. Там, в черной, лоснящейся, много ношенной кобуре лежал браунинг. На
его рукоятке Оля прочла: “Товарищу Прасковье Самотаевой за высокую революционную сознательность и
выдержку, проявленные под огнем врага. Военный Совет Н-ской армии. 7 ноября 1919 года”. “Самотаева —
мамина девичья фамилия, — пояснил Виктор. — У нее этот браунинг сколько раз хотели отобрать. Два раза уже
отбирали. Она жаловалась товарищу Ворошилову, и ей возвращали. Она сказала, чтобы ей его в гроб
положили”.
Острота ухода из дому постепенно притуплялась. Виктор вновь заслонял собой все, что только могло
быть в жизни нерадостного, неприятного, сумрачного. Он светил Оле, как солнце. Оля с радостью, с
удовольствием вела свои уроки в седьмом классе “а”, ей прибавили еще и седьмой “б” и седьмой “в”. Она была
занята в школе почти каждый день. После напряженного трудового дня втрое горячей были встречи с Виктором,
за день у каждого из них накапливалось столько новостей, что разговоры продолжались далеко за полночь. В
осенней темноте они шептали друг другу в самые уши, чтобы не только Прасковья Ивановна, но даже стол, на
котором фанерка уже покоробилась, и противные стулья, от которых чулки так и рвутся, да, чтобы и они ничего
не услышали из этих разговоров.
К Оле дважды заходила Варя. Первый раз, в одно из воскресений, она пришла без приглашения. Узнала