Музей суицида
Шрифт:
– Сказал что именно?
– Что он это выдумал. Чтобы наказать меня за то, что я его не слушал и пошел против него.
– Я все еще не…
– Раз я ему лгал, то и он мне солгал. Он это выдумал, выдумал!
– Что он выдумал, Джозеф, что?
– Что это я виноват в аресте Иэна! Он придумал, будто Иэн пожертвовал собой ради меня, придумал, что я трус: это все неправда.
– Он выдумал ту историю? Ваш отец? Но ваши приемные родители, они же…
– Они ничего подобного ему не рассказывали. Теперь он говорит, что, когда он приехал за мной после войны, они предупредили его, чтобы он был осторожен, что я горюю об Иэне, что Иэна нацисты забрали за то, что он украл какие-то припасы. По их словам, я отреагировал с безрассудной отвагой, заявил, что прикую себя к машине коменданта, пока его не отпустят, или сделаю еще какую-то глупость вроде этой. Так что мои приемные родители заперли меня в нашей с Иэном комнате, где теперь его нет, его кровать пустует. Они держали меня взаперти, пока я не пообещал не ставить себя под удар: для меня опасность больше, чем для Иэна. Именно так я смутно помнил случившееся: что я не виноват – пока отец после похорон мамы Анки в 1973 году не
Он замолчал, задыхаясь, мотая головой.
Я увидел тут возможность вмешаться, помочь ему так, как надеялась Пилар.
– Не понимаю, почему это так ужасно. Это вас освобождает, Джозеф. Ваш отец вернул вас такого, каким вы были тогда, каким были всегда, какой вы сейчас: человек, стоящий за брата, готовый рискнуть своей жизнью, человек, которого определяет непрерывность прямой линии, красной линии отваги.
Он посмотрел на меня с такой горечью, что я вздрогнул.
– Непрерывность, – сказал он. – Вы правы. Непрерывность. Между мной и отцом, мы одинаковые, одинаково ущербны, оба ущербны. Предаем то, что любим больше всего, что должны хранить. Копии друг друга, то, что я…
Он замолчал – возможно, обеспокоенный тем, что ему придется пояснять свои слова, признаваться, как его жестокость к дикой природе, которую он высокопарно клялся защищать, повторяет жестокость отца по отношению к нему, несмотря на не менее высокопарные заявления Карла относительно спасения человечества. Но он взволнованно отклонился в другую сторону:
– Не то чтобы я сейчас стал его укорять. У него нет никого, кроме меня, какой смысл поддерживать эту спираль ненависти? – Его голос стал чуть мягче, я был рад видеть, что он успокаивается. – Послушайте, если я смог сблизиться с Карлом, когда Ханна была при смерти, то только потому, что уже примирился с тем, какой он, начал оправдывать его попытки меня раздавить: я заслужил это, скрывая от него свою деятельность. Когда я сейчас провожал старика наверх, я думал: единственное благо из всего, что происходило в последние недели – это то, что он снова мой. Нет, не снова: он никогда не был моим. Нечто гораздо лучшее: возможность начать заново, чтобы мы стали как… как берег без следов, который очистил отлив: никакого мусора, ничего из прошлого. Как будто я только родился, а он в первый раз взял меня на руки, словно он не уезжал в Испанию… Мы двое готовы узнавать друг друга, как это и должно было быть. Вот что я думал, поднимаясь по этой лестнице, обретая от этого силы. А он взял и снова меня обул. Не то чтобы я его винил… но я уже это говорил, хожу по кругу. Ох, я… Никто не сможет понять, но вы – вы, Ариэль, вы достаточно хорошо меня знаете, я рассказывал вам то, что больше никогда никому не говорил… может, вы, такой, как вы, сможете понять, почему мне так дерьмово.
Он беспомощно посмотрел на меня, выискивая какой-то признак того, что он прав – что у меня действительно есть какое-то умение, или инструмент, или сведения, или, что еще лучше, сострадательное воображение, о котором мы как-то говорили, – и я смогу проникнуть вглубь лабиринта его разума.
Разве не это делает романист, разве не в этом мое призвание: в том, чтобы зарываться в бездонные пещеры других человеческих существ, реальных и вымышленных, и выныривать оттуда со словами, которые делают хаос их жизни осмысленным?
Начнем вот с чего: то отцовское обвинение в трусости не уничтожило Орту – он поразительным образом с ним справился. Можно предположить, что это клеймо подпитало все то хорошее, что потом было: его щедрость, его благотворительность, желание исправиться, искупить свои прегрешения, спасая других. Альенде стал для него ярким примером всего наилучшего, что есть в нас всех. И после, когда тот случай с рыбой ударил прямо по его достижениям и основам, он отреагировал с помощью сказки, где стал падшим героем, который восстает – на этот раз, чтобы спасти прекрасную Деву Землю, или, скорее, Мать-Землю, которую губят ее слепые и жадные дети. Сказка эта основана на надежде на то, что мы способны исправиться, как исправился сам Орта, превратив знание о нанесенном им ущербе в стимул к изменениям. Эта сказка утверждала, что мы заслуживаем того, чтобы нас спасли, потому что на самом деле мы не хищники, не лжецы и не предатели – это не наша суть. В этом сюжете сам Орта оставался невинным, а зло, если и существует, должно быть побеждено. Но то, что он узнал о себе в том лесу, не укладывалось ни в какую сказку: отвратительное убийство дятлов стало поступком, который ему никогда не искупить. Это было страшнее, гораздо страшнее вида пластика, которым он нафаршировал мир. Потому что рыба была косвенной, непреднамеренной жертвой: насильственные действия не совершались добровольно, открыто, специально. Он мог смягчить свою вину в отравлении океана уверенностью в том, что он не похож на тех, кто убил его мать в Треблинке, кто убил бы его, если бы он не сделался невидимым, чтобы выжить… выжить – и убить птиц.
И что потом? Ошеломленной своим преступлением против природы, осознавая гниль мира и свою собственную, он больше всего нуждался в том, чтобы его отец был стойким и надежным… ему нужна была сильная рука, которая удерживала бы его на краю обрыва, когда он, как опасалась Пилар, готов броситься вниз.
И вот теперь отец нечаянно его столкнул. Карл разглядел в Джозефе ту же глухую безнадежность, которая сочилась из глаз узников Маутхаузена перед тем, как они бросались со своей скалы, – и, видимо, вспомнил, что думал в то время и что повторял с тех пор: только трусы кончают с собой, настоящие мужчины бросают вызов судьбе. Карл увидел в убийстве тех птиц проявление высшего мужества и решил, что теперь его сыну необходимо поверить, что он всегда был отважным, что самой верной стратегией будет смыть то клеймо трусости, которое он сам же и нанес. Возможно, Карл только что придумал, что мальчик Джозеф был невероятно смелым, –
просто чтобы его подбодрить. Но когда бы он ни лгал, тогда или сейчас, он выбрал неудачное время для признания в прежнем обмане – выбил почву из-под ног своего сына, оставил его обнаженным и неприкаянным, обрекая на сомнения в себе прошлом как раз в тот момент, когда он жаждал хоть какой-то стабильности.Да, видимо, все так, именно в этом дело. Джозеф не в состоянии себя воссоздать теперь, когда сама истина, вся правда стала, по сути, подозрительной, злонамеренной и зыбкой. Конечно, конечно! Что у Орты осталось, что определяет его личность, какой базисный поступок? Только незабываемый момент предательства, который засел у него в голове, – момент, когда он душит тех тварюшек, которых ему полагается оберегать, предает их так, как предали его самого.
Но это все были предположения, мысленные построения. Бесполезно говорить что-то такое Орте сейчас, когда ему нужен от меня отнюдь не холодный анализ. Это тем более бесполезно сейчас, когда я еще не нашел нужных слов, а у него на глаза медленно наворачиваются слезы. Непроницаемый фасад, который он всегда являл мне, осыпался, его многочисленные маски таяли.
– Он меня обул, Ариэль, – сказал Орта. – Сначала какой-то идиотской ночью внутри моей матери, чтобы я существовал: он сделал меня той ночью, а потом сделал меня снова – мелочно, мстительно – на похоронах моей приемной матери, когда я ее потерял, и сейчас опять, снова разрушил мою жизнь теперь, когда Ханна… У меня нет ничего своего, по-настоящему своего, кроме насилия, ярости и лжи, которые я унаследовал от… Кто я, к черту? Лишенный матери, без матери, которая… Извините, извините, что я…
Я подумал, что он наконец признается в том, что сделал с теми птицами, а он схватил меня за руку и прижал мою ладонь к своему сердцу.
– Знаете, что единственное я могу решать? Это. – Я почувствовал, как отчаянно оно бьется. – Чувствуете? Я могу решать, остановится ли оно. Это единственное, что в нашей власти, любого из нас. Старик Сенека знал, о чем говорит: единственный подлинный акт свободы – это выбор дня своей смерти, как Альенде. Как ты умрешь. И вы знаете ответ, вы пришли дать мне ответ.
И тут он обнял меня и зарыдал у меня на плече, словно младенец, пытающийся там спрятаться. Он обеими руками судорожно хватался за меня, словно за единственную опору во всей вселенной. С горестью столь неизбывной, всепроникающей и безнадежной, что я не знал, что делать с этим, с такой огромной болью. Кто-то обнимал его, когда он был потерявшимся ребенком в яслях, кто-то утешал его, когда исчез его отец, исчезла его мать и исчезла вся надежда на то, чтобы снова их увидеть, – кто-то же заботился о нем тогда, когда его путь только начинался, а теперь это был я, это я обнимал его… Я был тем, кто должен найти нерожденные слова, которые станут ему прибежищем.
«Прислушайся к своему сердцу, – сказала мне Анхелика. – Ты поймешь, что надо делать, что говорить, когда наступит время».
И время наступило – но не такое, не с этим человеком, оказавшимся на краю. Как дать ему надежду, воззвать к его лучшим сторонам, к тем множествам Орт внутри этого разбитого мужчины – к голосам из его прошлого, которые только и способны противостоять этому неумолимому маршу к самоуничтожению? Как поймать его, этого взрослого ребенка, который падает, падает – как опасался тот мальчишка в самолете? Как стать ему отцом и матерью, успокоить его: «Я с тобой, я всегда буду с тобой»?
Одному человеку это не по силам. Чтобы спасти этого утопающего сироту, мне нужна конница, армия, флотилия свидетелей, энтузиастов, союзников.
Мне нужно было, чтобы все три его матери восстали из мертвых и помогли ему воспрять духом. Мне нужно было, чтобы Руфь обратилась к нему из пепла Треблинки и сказала, что гордится тем, как он выживал и как воспользовался дарованной ему жизнью, одержал победу над злом. Мне нужно было, чтобы мама Анки поблагодарила его за ту радость, которую он дарил ей ребенком, и за то, что он гостил у них, став взрослым, и что обеспечил им поддержку в старости. Чтобы мама Анки еще раз повторила ему, словно он по-прежнему маленький испуганный мальчик, что искупление всегда возможно. Мне нужно было, чтобы Ханна снова повторила, что нас изгнали в рай и что он еще так много может сделать, чтобы этот рай не был разорен. Мне нужно было, чтобы Карл поймал своего сына, а не позволял ему падать снова и снова, чтобы он вернулся в прошлое и похвалил историю мальчика о поросятах и деревьях, которые все еще поют в порубленном лесу. Мне нужно было, чтобы Тамара объяснила своему мужу, что никто не имеет права обрекать другого человека на тяжкий груз самоубийства любимого. Мне нужно было, чтобы Пилар напомнила ему, как он отправил ей телеграмму в день путча и послал билет, позволивший ей вырваться из смертельной ловушки в Чили, где ей грозила опасность. Мне нужны были все безымянные мужчины и женщины, ставшие объектами его благотворительности, нашедшие свой путь, не подозревая о том, кто им помог в тот момент, когда они оказались беззащитными. Мне нужно было, чтобы люди – такие, как у мемориала Альенде, – сказали ему, что нельзя терять надежду, сколько бы горестей тебе ни выпало. Мне нужно было, чтобы Абель сказал ему: на пути к освобождению мы порой делаем ужасные вещи, уподобляемся тем преступникам, которых ненавидим. Мне нужно было, чтобы Адриан заверил его, что мы способны меняться, что судьба не предопределена жестко. Мне нужно было, чтобы Пачи Кихон подтвердил, что оставаться порядочным и честным стоит. Мне нужно было, чтобы Пепе заверил его – как тогда в Андах, – что мы можем возродиться из пепла наших скорбей. Мне нужно было, чтобы две малышки с собакой из отеля «Кап Дукал» снова возникли, как по волшебству. Мне нужно было, чтобы Хоакин сказал ему спасибо за подаренные сласти, за внимание к одинокому мальчишке, с которым он знакомился с гигантской араукарией и деревцами гинкго. Мне нужна была Анхелика, чтобы она напомнила ему, что он готов был простить убийц своей матери, не отрицал ни для кого возможности искупления. Как он смеет не прощать себя, этот человек, который прилетел в Чили на праздник революции, которая не намерена проливать кровь, человек, который не спрятался в раковину самооправдания, столкнувшись со спровоцированной им экологической катастрофой!