Музей суицида
Шрифт:
– У Фиделя были другие источники – в основном один из телохранителей по имени Ренато, семнадцатилетний и, скажу прямо, неопытный. Альенде даже возражал против его включения в охрану: «Эй, я говорю, что молодежи надо учиться, а тут паренек играет в солдатиков, отправьте его обратно в школу». Но Ренато остался, он был довольно сумасбродным фантазером. Я не считал возможным вмешиваться и заявлять, что он приукрашивает, много навыдумывал, потому что это только напустило бы тумана, позволило бы врагам, убийцам Альенде, обвинить одного из нас во лжи, и тогда легко было бы говорить, что мы оба лжем, что Чичо покончил с собой. Так что, когда Фидель сказал мне… мы ведь говорим о Фиделе Кастро, которого мое поколение обожествляло… когда Фидель сказал мне, что именно уже знает точно, я чуть изменил свою историю, сделал ее более драматичной, конфронтационной и простой: открытый бой, явные попадания, а не хаос
– Абель был прав.
– В чем?
– Когда мы были студентами и я восхищался его отвагой, его бесстрашием в уличных боях, он сразу говорил мне про своего брата-близнеца: «Видел бы ты Адриана, вот кто по-настоящему храбрый». И это так.
– По-настоящему храбрый? – Абель улыбнулся. – Позвольте рассказать вам, когда мне реально понадобилась храбрость. Когда я решил прекратить рассказывать эту историю. Было очень трудно не поддаваться требованиям продолжать ее рассказывать, повернуться спиной к снимку, который сделал мой брат, прекратить быть тем солдатом, которым я себя вообразил. Была нужна настоящая храбрость, чтобы стать кем-то другим, начать ухаживать за стариками, немощными, умирающими, выполнять ту работу, которую брали на себя с начала времен женщины, чья стойкость и ценность оставались непризнанными. Гораздо большая, чем сделать несколько выстрелов в невежественных новобранцев, притвориться мертвым и сбежать из дымящихся развалин. Там была чисто физическая способность терпеть боль. Я рад, что был рядом с Альенде, что он не остался один в самом конце, но не это помогает мне вставать по утрам и спокойно спать ночью. Помощь другим людям – вот что важно. И если сегодня я помог вам встать на путь самоисцеления, тогда сегодня у меня был хороший день. Потому что вы оказались сегодня здесь именно ради этого, а не ради вашего романа.
Я не знал, как на это ответить, но ответа и не понадобилось, потому что он продолжил:
– Вы задали мне много вопросов, так что, надеюсь, не станете возражать, если и я задам вам один вопрос. Он очень личный, так что если вы сочтете его бесцеремонным, то не отвечайте.
Я кивнул и разрешил ему продолжать.
– Вы разговаривали с доктором Кихоном, конечно, и вам не надо говорить мне, какие выводы сделали из этого разговора, но мне хочется узнать вот что: вы спрашивали его про Клаудио Химено?
– Нет, – признался я настороженно.
– И меня вы не спросили, – отметил Адриан Балмаседа. – Ни когда я в последний раз его видел, ни что на нем было надето, ни в каком он был настроении, ни о том, что мы могли сказать друг другу во время боя… Не спросили, говорил ли он о жене и ребенке, о младенце, который должен был вскоре родиться, сказал ли он хоть что-то, когда сжигал свою записную книжку, в которой было и ваше имя, ваш телефон. Вопросы о пистолетах и автоматах, Фиделе и задымлении – но не о Клаудио. Это ведь не потому, что вам неинтересно.
– Конечно, интересно, – сказал я. – Расскажите мне все, что знаете.
– Мне нечего вам рассказать о Клаудио, – ответил Адриан. – Я совершенно ничего о нем не помню, ни единой детали в течение всего того длинного утра, он ни разу не промелькнул рядом. Если я и заговорил о нем, то потому, что ваше молчание в отношении него указывает на реакцию избегания: вы по-прежнему думаете, что он умер вместо вас. А это не так. Он погиб бы независимо от того, что вы делали в тот день, даже если бы вам удалось добраться до «Ла Монеды» (что было невозможно к тому моменту). Но давайте допустим, что вы перепрыгнули через тот полицейский барьер на Пласа Италиа, смогли миновать танки и снайперов, не оказались арестованы, как это было с сыном Пайиты, и колотили бы в двери дворца, пока кто-нибудь вас не впустил бы. Результат: вы сейчас были бы мертвы, были бы убиты вместе с Клаудио, потому что все советники Альенде, которых в тот день схватили, все до единого, были казнены. И ни один из них – и уж, конечно, ни вы – не мог ничего сделать для спасения Альенде. Я уверен. Ведь я был профессиональным телохранителем и оказался всего в нескольких шагах от него – и не смог его спасти. Ваше присутствие в «Ла Монеде», или в Зале независимости, или у тех открытых дверей ничего не изменило бы. Я говорю это вам потому, что последним видел Сальвадора Альенде живым и имею право… и даже обязан… сказать вам от его имени, от имени мертвеца, который все равно может с нами говорить, что прощать нечего, Чичо счастлив, что вы выжили, он бы улыбнулся, видя нас вместе – товарищей,
друзей, братьев.И мне оставалось только крепко обнять его, посетовать на то, что столько лет не мог встретиться с Адрианом Балмаседой. Мне хотелось остаться с ним навсегда, купаться в водах его безмятежности.
Безмятежности, в которой я еще никогда так сильно не нуждался. Как только я ушел от него, меня охватило смятение, голова шла кругом от неожиданного результата этого визита. Позже надо будет разбираться с тем, как отзовутся его слова о Клаудио, прощении и отпускающем грех послании Альенде, понять, поможет ли это действительно раз и навсегда освободиться от неотвязных сомнений в собственной мужественности, и не будет ли вопрос о мужественности и вовсе отброшен, сменившись вопросом о том, каково это – быть полностью человечным. Да, все это следует отложить до того момента, когда я буду готов со всем этим разобраться… а может, и не буду, может, это иллюзия, и я никогда не смогу избавиться от чувства вины и неполноценности, токсичных ловушек мужественности, корни которых уходят гораздо глубже, чем президентство Альенде и его последний бой, и это останется со мной до самой смерти. Возможно, мне следует смириться с тем, что это стало частью моей личности и останется со мной, как смирился с тем, что моей долей станет вечное изгнание, как принял свою вечную двойственность.
Что было важно в этот момент – и что стало причиной моей паники – это вопрос о том, что именно говорить Орте. Как я могу заявиться к нему с известием, что верю и Кихону, и Адриану? У обеих версий было немало совпадений – за исключением того, что было самым важным и ради чего Орта меня нанял: четкой причины смерти Альенде. А если я посмею поделиться с ним моей дилеммой, он вряд ли согласится с тем, что они оба правы – скорее, решит, что оба ошибаются, и отправит меня обратно в Чили исполнять мой контракт, выяснять, какие еще альтернативы где-то прячутся, какого туманного виновника я не заметил.
Нет: мне надо сделать выбор между Патрисио Кихоном и Адрианом Балмаседой, отказаться от всех этих «может, так» и «может, этак», а «может, еще как-то», которые путали меня с того момента, как я принял поручение Орты. Пора заканчивать расследование, аккуратно сложить все вместе, словно я – настоящий следователь романа, который так и не напишу. Уже через месяц я уеду из Чили, и мне не следует тащить загадку смерти Альенде в мою новую экспатриацию. Встреча с Адрианом стала для меня подтверждением того, что можно начать жизнь заново, как это делают иммигранты, оглядываясь назад ровно насколько, чтобы это позволяло смотреть вперед.
Мне – как Чили, как Паулине, как Орте – необходимо завершение. Да, как Орте: мне нельзя забывать о нем, о его нуждах в этот период потери и горя. Он заслуживает заключения, которое помогло бы и ему идти вперед. Определенность для его музея, ему надо цепляться за свой музей.
Я позвонил Анхелике следующим утром, рано – с кем еще я мог поделиться?
Она не имела желания избавлять меня от неуверенности.
– Я тебе сочувствую, милый, – сказала она после того, как я вывалил на нее всю новую информацию и все прежние сомнения через трансконтинентальную связь, которая нас соединяла и разъединяла, – но не надейся, что я буду решать за тебя. Я тут не нейтральна. Я выслушала Кихона и поверила ему, так что я склоняюсь к идее самоубийства. Если бы я слушала Балмаседу, мое мнение могло поменяться. Но даже в этом случае я отказалась бы сильнее на тебя влиять: это было бы нечестно. Эту кашу тебе надо расхлебывать самому. Тебе это пойдет на пользу, этот bano de realidad, ливень реальности, необходимость выбирать.
– Значит, ничего не посоветуешь?
– Прислушайся к себе. Хоть сейчас полностью, целиком и окончательно доверься себе. Что подсказывает тебе чутье? Если бы Орта сейчас оказался прямо перед тобой, что бы ты ему сказал?
– Не знаю.
– Не увиливай. Ну же, прямо сейчас. Я – Орта, и тебе надо сказать ему одно слово, «самоубийство» или «убийство», и что это будет?
– Прямо сейчас?
– Прямо сейчас. Что первое приходит в голову, с чем ты сможешь жить?
– Самоубийство, – сказал я. – Свидетелей, подтверждающих версию Пачи, больше, чем у Адриана… не то чтобы я сомневался в том, что Адриан…
– Одно слово, – прервала она меня. – Больше никаких «если» или «но». Больше никаких «может быть».
– Самоубийство, – повторил я. – Еще и потому… я объясню тебе, когда вернусь…
– Одно словно, Ариэль. То слово, которое ты скажешь Джозефу при встрече.
– Самоубийство, – сказал я. – Сальвадор Альенде покончил с собой. Вот, я это сказал, и я не отступлюсь.
Я действительно сказал, что не отступлюсь. Я действительно считал, что мое расследование закончено.