Музей суицида
Шрифт:
19
– Отлично! – Анхелика произнесла это, словно гордая мать, чей сын-инвалид только что закончил марафон. – Так-то. И как ты себя чувствуешь после принятия решения?
– Я стал ближе к Альенде, – ответил я, – он как никогда близко.
Это было правдой – эта близость, эта кульминация. Расследуя смерть Альенде, я узнал его гораздо лучше, чем пока он был жив. Мы дышали одним воздухом рядом с его домом и в «Ла Монеде», я видел его знакомую фигуру бесчисленное число раз во время маршей в поддержку его кандидатуры и его правительства, часто слушал его выступления на стадионах и по радио, но все это не помогло мне понять центральное ядро и основу его жизни так, как я смог это сделать за последние несколько месяцев.
Той ночью в Вальпараисо мы с Ортой размышляли о его мыслях перед смертью, но сейчас для меня самым главным стала его яростная решимость определить
И все же – не дрогнула ли его рука перед тем, как нажать на спуск, сознавал ли он, что самоубийство тоже оставляет место для толкований и неясностей? Был ли хотя бы один миг, когда его охватили сомнения – такие сомнения, которые досаждали мне все эти месяцы и которые мне надо отбросить при разговоре с Ортой? Смогу ли я это сделать?
Почувствовав, что я продолжаю размышлять над последствиями решения, которое Анхелика заставила меня принять, она со смехом сказала:
– Ну, есть и хорошая сторона: у тебя еще будет целый день, чтобы передумать. Если только ты не встретишься с Ортой этим вечером на чтении.
– Я надеюсь, что он придет, но боюсь, что он догадается о моих выводах, просто взглянув на меня. Я уже чувствую, как его глаза впиваются в меня, требуют быстрого ответа, а быстрый ответ не пойдет.
Мне можно было не волноваться. Орта в то воскресенье не появился.
Он пропустил первое публичное представление «Шрамов на Луне». Орта пропустил тот момент, когда Джон Бергер отвел меня в сторонку и намекнул, что более удачным и амбициозным названием было бы «Девушка и смерть», и даже вручил мне обрывок бумаги, на котором записал фразы, которые стоило бы добавить к монологу доктора. Орта не присутствовал при том, как Гарольд Пинтер предложил отправить пьесу режиссеру Питеру Холлу, потому что необходимо, чтобы она была представлена более широкой аудитории. Орта пропустил драму объявления, которое сразу же после чтения сделала Линда Брэндон: нам надо срочно покинуть зал из-за угрозы взрыва. Думаю, Орта решил бы преодолеть свою стеснительность и вышел бы вместе с нами, был бы рад посидеть на бордюре с Питером Габриэлем и его двумя дочерьми, потому что Питер поднял близкий сердцу Орты вопрос – отмену смертной казни – и предложил мне написать либретто для кантаты на эту тему. А потом, когда угроза взрыва оказалась ложной и зрители вернулись в зал, Орта наверняка был бы увлечен многочасовой дискуссией о прощении и насилии и как надо стараться не превратиться во врага, которого мы так ненавидим. Лучшая месть – это не подражать тому, что с нами сделали: пьеса нашептывает нам, что мы можем исцелиться, несмотря на все перенесенное, что не все потеряно, если у нас хватит смелости посмотреть в пугающее зеркало нас самих… Орте было бы важно услышать эти мысли.
Потому что на следующий день он позвонил мне в отель, и по отчаянию, прозвучавшему в его голосе, когда он поздоровался, я понял, что Ханна умерла. Две ночи назад. Похороны состоятся днем в Хайгейте, может, я приду? Карлу очень хочется
со мной познакомиться.– Конечно, приду, – сказал я. – Я не подготовил письменного отчета, но могу рассказать о результатах. Возможно, у нас получится поговорить потом.
Странно: в мире столько кладбищ, а мы оказались в Хайгейте, где похоронен Карл Маркс – человек, определивший жизни миллиардов, в том числе и мою, и Альенде, и Орты, и, конечно, все существование его отца, того самого отца, который по окончании его дней ляжет в эту освященную землю рядом с женой и тем самым Марксом, в честь которого он получил свое имя. Еще более странным было то, что именно в Хайгейте был похоронен Умберто, отец Анхелики: он умер в Лондоне от рака еще в то время, когда чилийская революция Альенде шла полным ходом. Просто невероятно: пропустив похороны моего тестя, я спустя столько лет на этом самом месте прощался с незнакомой мне женщиной – той самой женщиной, которая звонила Орте в гостиницу с хорошими новостями о своем здоровье как раз после того, как он изложил мне свой план борьбы с болезнью человечества с помощью своего музея.
Тот Орта, яркий самодовольный друг, который в следующие две недели носился по Сантьяго, беря интервью у самых разных людей без печали, тревоги или сомнений, – тот Орта исчез. Его сменил страдающий Орта, который на пару секунд показался мне при встрече в его пентхаусе в мае и с тех пор изредка проявлялся столь же мимолетно… даже еще сильнее страдающий. И к тому же на этот раз он не пытался скрыть свое смятение, даже рядом с отцом, с которым он, похоже, сблизился: никакой напряженности между ними не было заметно.
В моем воображении Карл Орта был крупным мужчиной, суровым, строгим и неприступным. Человеком, который не только не стал утешать потерявшего жену сына, но и назвал ее самоубийство трусостью. Человеком, который еще через три года обрушил свою ярость на ребенка, который хоронил свою приемную мать. Я не обнаружил ни малейшего признака того чудовища, который не разговаривал с сыном семнадцать лет.
Этот почтенный мужчина восьмидесяти с лишним лет оказался игривым и нежным, был особенно добр к своему горюющему сыну, как будто это Джозеф потерял жену, а Карл был сыном, пытающимся его утешить. Старик, пребывающий в мире с самим собой и со всем светом, совершенно не походил на портрет, нарисованный Ортой: там Карл был чудовищем, жестоким, деспотичным, неумолимым и непреклонным.
Когда другие гости разошлись, я с удовольствием сидел в гостиной с этим человеком, удивительно приятным. Он держал мою руку между своими ладонями, шероховатыми, мозолистыми и очень теплыми, и рассказывал мне о Ханне и о том, как она помогла ему снова наладить контакт с его ребенком, упомянул, что гордится Джозефом и тем добром, которое он еще принесет, расспросил меня о моем отце и выразил надежду, что они когда-нибудь встретятся. Он осведомился о том, как Родриго и Хоакин (он запомнил их имена!) привыкают к жизни в Чили, и добавил, что очень трудно возвращаться в страну, где все напоминает о провалившейся революции.
– Предательство, – сказал он. – К нему трудно привыкнуть, однако привыкать необходимо. Находить утешение в тех, кого мы любим, кто нас любит. – И, обращаясь к только что присоединившемуся к нам Орте, добавил: – Правда ведь, Джозеф? В итоге самое главное – это любовь?
Орта не ответил. Или, может, его ответом стало то, что он взял отца под руку, помог встать и увел наверх, ложиться. Возможно, он сможет спуститься не сразу, но я был готов ждать: он будет рад поговорить. И Пилар с удовольствием составит мне компанию.
Я был рад возможности побыть с ней. Мы почти не разговаривали после того бурного расставания в кафе «Версаль» и сегодня днем обменялись только несколькими неловко-вежливыми словами, но стоило мне предложить свою помощь в уборке остатков закусок, напитков и окурков, оставленных приехавшими на похороны, как между нами установились сердечные отношения.
Когда наша работа завершилась, она предложила мне устраиваться поудобнее, пока она будет загружать посудомойку, и я охотно согласился, воспользовавшись возможностью побродить по гостиной-столовой, рассматривая фотографии, как я делал это двумя днями раньше у Адриана… возможно, как раз в то время, когда Ханна умирала.
Больше всего меня заинтересовало то, что на этой выставке присутствовал Джозеф в самые разные моменты его жизни – доказательство того, что Карл не забывал о сыне, от которого поклялся навсегда отказаться. Или, возможно, это Ханна заставила своего упрямого мужа ежедневно сталкиваться с существованием Джозефа, – Ханна, которая своей смертью или своим умиранием устроила то примирение, которого сын неустанно добивался и в котором отец твердо отказывал.
За это примирение пришлось очень дорого заплатить, как я узнал, когда Пилар села рядом со мной на диван.