Музей суицида
Шрифт:
– Послушайте, я могу гарантировать, что ваши результаты будут идеально использованы и благодаря международному освещению должны будут сильно воздействовать на чилийцев. Будете ли вы сами объявлять о своем участии в расследовании после его завершения, решать вам. Что до меня, я не хочу, чтобы меня хвалили или интересовались причинами моих действий. Мне будет достаточно того, что мой долг Альенде будет уплачен.
И это замечание заставило Анхелику задать свой третий вопрос:
– Семь лет назад, когда Ариэль вернулся из Вашингтона после встречи с вами, он сказал мне, что Альенде дважды спас вам жизнь. Первый раз – своей победой в 1970 году: это мне понятно. Для отчаявшегося человека, если он сколько-то порядочный, наша мирная революция должна была послужить вдохновением, помочь по-новому оценить свои беды и преодолеть личную травму, это очевидно. Но вот второй раз… я в недоумении. Как Альенде смог снова дать вам помощь, терапию – будем называть вещи своими именами, – если после его чудесного избрания в сентябре 1970-го больше не было поразительных триумфов? Тогда как…
– Это опять был сентябрь, 1973 года, – ответил он.
– Наше поражение? Наше поражение вас спасло? Оно нас всех искорежило, поломало нам жизнь. Но, может, вы были в Чили во время путча, и Альенде?..
– Я был в Лондоне. Только вернулся из Голландии. Но это длинная история. И тягостная.
– Уж не страшнее того, что было с нами, – возразила Анхелика. – Так что случилось с вами в Голландии, или Лондоне, или еще где?
– Анки, моя приемная мать, ушла в конце августа 1973 года.
– Мы понимаем, – сказала Анхелика уже мягче. – Вы, как наш друг Макс, были скрыты, стали одним из ondergedoken kinderen.
– Во многих смыслах. Я скрывался с того дня, когда мне было шесть лет – даже сейчас я веду уединенный образ жизни, по-прежнему как можно меньше говорю о себе и моей жизни, по-прежнему нахожусь под влиянием последних слов, которые сказала Рут перед тем, как передать меня в незнакомые руки. «Следи, чтобы на тебя не обращали внимания, всегда старайся уйти в тень, чем больше тебя игнорируют и не замечают, тем лучше», – вот что она сказала перед тем, как… Я цеплялся за эту стратегию до такой степени, что мои приемные родители, братья и сестры беспокоились, что я слишком замкнутый и робкий, хоть и считали, что ребенок, не знавший отца и лишившийся матери и многочисленных друзей и родных в Амстердаме, имеет право быть тихим и застенчивым, но счастливым, особенно на улице, среди деревьев… Идеальное место, чтобы оставаться невидимым: материнское предостережение запечатлелось в моем сердце. Однако однажды я нарушил это правило, хоть и подавил то воспоминание, вспомнил его только после похорон моей приемной матери в конце августа 1973 года, когда мой отец рассказал мне про него – бросил ужасное обвинение. Я ответил ему таким же обвинением. «Тебя там не было, – сказал я, – тебя там не было, чтобы меня уберечь. Или мою мать. Ты просто уехал: для тебя революция была важнее твоей семьи. Уехал в Испанию сражаться с фашистами. Оставил нас одних столкнуться с другими фашистами, которые за нами пришли». Он был спокоен, даже не думал извиняться. «Мне следовало уехать в Испанию еще раньше, – сказал он, – но я дождался твоего рождения, задержался до того, как тебе исполнился год. А потом Испания и дело революции стали нуждаться во мне больше, чем ты. Я все это объяснил, оставил тебе письма, которые следовало открывать в разные моменты твоей жизни. Ты прочел одно из них – ты сам сказал, что прочел первое, которое я оставил тебе на шесть лет». То первое – да. Перечитал несколько раз, выучил наизусть, а потом по настоянию матери сжег и его, и все остальные: вдруг они попадут не в те руки. Какая это была бы ирония судьбы, если бы письма, оставленные отсутствующим отцом как единственное наследство, в итоге обрекли бы на смерть его жену и ребенка. Но первое: «Я люблю тебя, малыш. Люблю так сильно, что должен уехать, должен сражаться за такой мир, в котором ты смог бы вырасти свободным и гордым. Я думаю обо всех других сыновьях, лишенных отца, дома, еды, – и знаю, что должен пойти и добиться, чтобы фашистов больше никогда не было, чтобы капитализм не растоптал безжалостно наши жизни, чтобы выгода перестала править миром, а нами правила бы только наша солидарность, которая сейчас призывает меня в Испанию – интернациональный рабочий класс, который спасет не какого-то одного ребенка, а всех детей. Но ты – мой ребенок, и я вернусь с войны, обещаю».
Слова хлынули из уст Орты, словно прорвало плотину.
– Я так ждал тот день 27 сентября, чтобы мне исполнилось шесть и мать разрешила бы вскрыть запечатанный конверт и прочесть его слова: я развивался стремительно, читал и писал в три года, в пять решал алгебраические задачи и знал наизусть периодическую таблицу, так что я понял все, что написал мне отец, убедился в том, что он – удивительный человек. Я уже знал, что он был на войне и находится где-то в плену у нацистов, но это письмо – оно помогло мне поверить, что моя мечта о том, что он вернется и нас спасет, основана на реальности. И я прочел это письмо тогда, когда сильнее всего в этом нуждался. Я подслушал разговор моей матери с человеком, которого она называла Йуп Вортман… позже я узнал, что это был Тео де Бруин, член подпольной сети, спасавшей еврейских детей от массовой депортации, которую в июле 1942 года начал рейхскомиссар Зейсс Инкварт, к моему дню рождения она стала интенсивной. Неизвестный в соседней комнате возражал на все доводы моей матери: «Надо сейчас, в семь на его свидетельство о рождении поставят большую букву J, мы отдадим вашего мальчика в семью, где о нем будут заботиться, к надежным христианам в сельской местности. Да, его будут одевать, кормить и дадут крышу над головой. Нет, вам нельзя знать, кто эти люди, в целях безопасности, но после войны его будет легко найти. Вам повезло, приемные родители не требуют компенсации. Да, мальчик будет страдать от этой разлуки, но ему придется страдать гораздо сильнее, если его поймают и депортируют, а без него вам проще будет скрываться». В итоге она согласилась – на это ушло несколько мучительных дней, – потому что получила приказ явиться в здание Hollandsche Schouwburg на Мидденлаан и была отнесена к преступным элементам, поскольку состояла в браке с известным воинствующим коммунистом, отправившимся сражаться с фашистами в Испании. Возможно, даже было известно, что он заключен в Маутхаузене. Наверное, матери странно было оказаться в этом величественном театральном здании, куда она, как и многие их соседи-евреи, ходила с родителями на драматические и оперные спектакли. Теперь туда набились тысячи беженцев. Как вы в том посольстве, Ариэль, оказались заперты в помещении, которое прежде использовалось для приемов и коктейльных вечеринок.
– Вот только, – отозвался я, – нас спасали, а вашу мать и других собирались ликвидировать. Я знал, что мои родные в безопасности, особенно после того, как мои родители, Анхелика и Родриго перебрались в Аргентину. А вот ваша мать…
– Она тоже знала, что я в безопасности… ну, в относительной безопасности. И близко. Она могла утешаться тем, что театр стоял напротив яслей, куда меня сдали, – довольно хорошего здания XIX века под названием «Талмод Тора», которое предназначалось под религиозные нужды, но в 1924 году было превращено в детский сад, как для еврейских детей, так и неевреев. Большое помещение с зелено-золотым потолком, где я спал и играл с детьми, которых переселили из депортационного центра на противоположной стороне улицы из-за антисанитарии и скученности – эсэсовцы очень следили за чистотой и хотели, чтобы жертвы шли в газовые камеры, считая их чем-то вроде отпуска. Много лет спустя я разыскал жену Тео, Семми, и она рассказала, что моя мать каждое утро рано вставала, садилась у окна и весь день смотрела на ясли, куда меня тайно поселили, надеясь меня увидеть. Не думаю, чтобы ей это хоть раз удалось, но Семми утверждала, что для моей матери эта близость была доказательством того, что мы разлучены не навсегда – божественным знаком того, что ничто не помешает нам быть вместе. Семми сказала: она была уверена, что я выживу. Именно Семми пришла за мной, чтобы тайно переправить в те ясли, присутствовала при том, как мать со мной прощалась и советовала стать незаметным. «Стань призраком, – сказала она, – пусть чужие взгляды скользят по твоему телу так, будто его не существует». В итоге этот совет спас мне жизнь. В яслях моим лучшим другом стал Ронни, мальчик, удивительно похожий на меня, почти двойник – только более светловолосый, с более светлыми, голубыми глазами, с лицом ангелочка: типичный ариец – такой, как в фильме «Кабаре»: «Будущее принадлежит мне». Такой германский, что комендант, пришедший к нам с инспекцией, влюбился в маленького Ронни, он напоминал ему его сына, оставшегося в Дрездене. Ронни стал любимчиком коменданта, он бросался к этому улыбчивому мужчине в блестящем черном мундире, чтобы получить леденец, они обнимались, пели песенки. Ронни начал учить немецкий, прижимая к себе плюшевого мишку, которого
ему подарил офицер. А я наблюдал за этим с завистью, у меня слюнки текли и сердце сжималось, но со мной был голос матери: «не показывайся, прячься». Так что я оставался незаметным. Мне по секрету сказала одна из нянечек, которая за нами ухаживала (а на самом деле готовила к тайному переселению), что мы с Ронни окажемся в одной семье, потому что похожи на братьев. Однако, когда время настало, Ронни не смог покинуть здание незаметно из-за произведенного им впечатления: его документы невозможно было уничтожить так, как это сделали с моими – и с документами множества других спрятанных детей. Так что в тот день, который я слишком хорошо помню, меня взяла за руку одна из koeriersters, посыльных де Бруина в одежде нянечки, и мы сели на трамвай, который притормаживал прямо перед яслями. Несколько водителей были вовлечены в схему, так что наблюдавший с другой стороны улицы эсэсовец не мог увидеть, как двери открываются, а посыльные и дети выбегают. К тому моменту, как трамвай, звякая, поехал дальше, я уже был в безопасности, а на следующей остановке сошел и попал в руки Тео де Бруина и отправился в Лимбург, в мой новый дом. А Ронни так не спасся.Орта на секунду закрыл глаза, словно вспоминая лицо своего маленького друга, пытаясь снова его оживить – по крайней мере, в своих мыслях. Неужели он заплачет, сорвется? Но нет, он открыл глаза, и они были такими же ясными, как, наверное, в тот день, когда он расстался с Ронни, чтобы начать новую жизнь.
– Я его горячо любил, но скоро обрел нового брата. Возможно, будь Ронни со мной, я не получил бы нераздельного внимания Иэна, старшего сына семейства в сельской местности Голландии. Он принял меня тепло. «Ты будешь считаться двоюродным братом, у которого недавно умерли родители, – прошептал мне Иэн в ту первую ночь, сев рядом со мной на кровати, где мне предстояло спать следующие два с половиной года, – но для меня ты – брат, о котором я всегда молился. Мои сестры, они неплохие для девчонок, но мальчишки… Еще один мужчина в семье – с этим ничто не сравнится. И Бог послал тебя, Джозеф». В моих поддельных бумагах имя не поменяли, чтобы в моей разрушенной жизни осталось хоть что-то постоянное. «И знай: я буду тебя защищать. До смерти». И он исполнил это обещание. Однажды… мне уже было семь, наверное, это был 1943 год. Я был в школе, и нас порадовали мультфильмами, а последним были «Три поросенка», и когда зажегся свет, я понял, что плачу. Ничего не мог с собой поделать: мне было жалко солому и ветки, а еще – поросят, которые лишились дома и нашли приют у старшего брата, как я. Мальчишки-одноклассники начали смеяться, задирать меня: я слабак, девчонка, визжу, как поросенок, говорили они. «Зачем ты явился в нашу деревню, убирайся, откуда пришел». Они начали меня лягать, а я не защищался, свернулся клубком, чтобы не привлекать внимания. Но Иэн – ему было тринадцать – перебежал через двор, сказал, чтобы они приставали к нему, шли трахать своих мамочек. Вся орда налетела на Иэна, били и колотили его. И что я сделал?
Орта бросил на Анхелику умоляющий взгляд.
– Вы ничего не сделали, – мягко проговорила Анхелика, сжав его пальцы своими. – И это потребовало больше мужества, чем чтобы броситься в драку.
Орта покачал головой.
– Тогда я сказал себе, что следую наставлениям моей мамы Рут, но ссылка на нее могла быть предлогом, извиняющим мой собственный страх… назовите это трусостью, если хотите. Более мягким словом был бы «мир» – я всегда стремился к этому, к миру. Меня отталкивало насилие: вот одна из причин, по которой мне так импонировал Альенде. После той стычки на школьном дворе Иэн велел мне ничего не говорить нашим родителям и сестрам: они могли решить, что я подвергаю их всех опасности, а Иэну нужна была возможность меня защищать. До смерти. Юный паренек, ненавидевший немецких оккупантов и их голландских пособников, не нашел иного выхода своему героизму, кроме спасения этого маленького мальчика-еврея – это стало бы его делом до тех пор, пока он не повзрослеет настолько, чтобы присоединиться к Сопротивлению. Иэн велел мне забыть о том, что случилось, только держать в памяти. Но я забыл не только это, как стало понятно, когда после похорон мамы Анки мой отец напомнил мне о том, что случилось на следующий день после того происшествия на школьном дворе. Та же группа ребят вернулась меня донимать. Иэн не мог вмешаться, потому что разговаривал с учителем, но он видел, как мальчишки меня толкают, обзывают трусом, поросенком, который побежал к братцу вместо того, чтобы расправиться с волком. По словам Карла, я забыл об осторожности, потерял то самообладание, которое так старательно развивал, я стал кричать на них, лежа на земле, плача, с разбитым в кровь коленом, – сказал, что я не трус. Так докажи, докажи! Доказать? У брата есть пистолет, и мы с ним пристрелим немецкого офицера, который распоряжается в нашем городе. По словам отца, я так и сказал «в нашем городе», как будто я там живу. Я на минуту забыл о том, что приехал откуда-то, что мне велено быть призраком.
А еще отец рассказал мне, что было дальше – о чем я постарался не вспоминать все эти годы: мальчишки отступили, а Иэн подошел и сказал, что он мной гордится, но теперь нам придется рассказать родителям, как меня задирают в школе, – на тот случай, если его не будет рядом, чтобы меня защитить. Догадывался ли он, что случится? Не знаю, потому что никогда не вспоминал тот второй случай в школе. Но что я помнил – и о чем отцу не нужно было мне напоминать, – это то, что на следующий день за братом пришли нацисты.
Те ребята – или по крайней мере один из них, неизвестно кто – он не донес на меня, я был мелочью. Этот кто-то ненавидел Иэна, это Иэна следовало проучить… но, может, этот ябеда не понимал, каким станет этот урок. Мои приемные родители пытались добиться, чтобы Иэна освободили – но так больше никогда его и не увидели.
Что до меня, то я очень кстати забыл о своей причастности, не понял, что Иэн взял вину на себя, выполнил свое обещание меня защищать, пока мой отец… Так что не говорите мне про мужество, Анхелика. Не рядом с Ариэлем, который продемонстрировал подлинную отвагу, не побоявшись репрессий, – не рядом с Ариэлем, который достоин расследовать смерть Сальвадора Альенде. Хотел бы я иметь хоть крупинку такого бесстрашия!
Он посмотрел на меня, словно ожидая подтверждения. Я промолчал.
– Мои приемные родители солгали мне, придумали объяснение, сказали, что Иэна арестовали за то, что тот «на слабо» написал на доме коменданта непристойности, – и так я это помнил долгие годы: они не позволили мне считать себя виновным в той трагедии, не говорили: «У нас был сын, и мы его потеряли из-за того, что отнеслись к тебе как к сыну». Они меня не укоряли, они приняли меня и продолжали окружать теплом и любовью. Позволили мне горевать о потерянном брате так, словно я не имел к этому отношения – словно его унесло отливом, поглотила земля… еще одна причина ненавидеть нацистов. Так что мне не пришлось осознавать, что со мной сделали, что я мог с кем-то сделать… и уж тем более не после войны, когда всем хотелось просто забыть боль. До… до…
Орта замолчал.
– До 1973 года, – помогла ему Анхелика, – когда умерла ваша приемная мать.
– Пока не умерла мама Анки, – подтвердил Орта, – и мой отец не рассказал мне, о чем я кричал на школьном дворе, подробно. Сказал, что всегда об этом знал: мои приемные родители сообщили ему, когда он за мной приехал. Этого могло и не случиться. Того человека из Голландского сопротивления, который организовал последние этапы моего переезда, арестовали и отправили… именно в Маутхаузен, как вам такое? Я позже узнал, что он там погиб. Странно, что мой отец не встретился с человеком, который спас его сына от нацистов – не только тем, что спрятал меня, но и тем, что перед арестом сумел уничтожить все бумаги о своей работе. Однако из-за этого после войны разыскать меня оказалось сложно. К тому же мои приемные родители не распространялись обо мне, чтобы явившийся за мной человек действительно оказался моим настоящим родственником – но я всегда подозревал, что они были бы не прочь меня оставить как единственного своего сына. Это была тайная надежда: они были порядочными богобоязненными христианами – которая крепла, потому что время шло, а за ребенком никто не являлся.