Музей суицида
Шрифт:
И я мог бы остаться у них, если бы не Ханна. Она была активисткой сети перевозок спрятанных детей, а потом стала координатором деятельности по воссоединению родственников с детьми и поискам нового дома для детей, оказавшихся сиротами, а еще она проводила психотерапию… тогда это называли консультированием. Именно так отец с ней и познакомился. К тому же оба были коммунистами, а ее супруга убили нацисты. К этому времени он уже знал, что моя мать убита: он искал сначала ее, «чтобы вместе приехать за нашим мальчиком», как он сказал моим приемным родителям. Они приняли его радостно и тепло, пригласили погостить неделю, чтобы перемена для меня прошла легче.
Именно в те дни они доверили отцу историю про Иэна, чтобы он знал, что было со мной в те годы, чтобы он мог меня оберегать, потому что истощенный, издерганный мужчина – почти призрак – жил ради того дня, когда сможет обнять и защищать твоего пропавшего сына: так он шептал мне в ту первую ночь,
Конечно, в то время, в сельской местности после войны, я не имел желания уехать из дома с этим незнакомцем, но мои приемные родители объяснили, почему так будет лучше и что мы всегда будем на связи: «Ты всегда будешь нашим сыном». Может, если бы я действительно был их сыном, они никогда не рассказали бы постороннему нечто столь постыдное, может, мой отец никогда не узнал бы про то мое хвастовство, ту драку на школьном дворе, про то, как Иэн пожертвовал собой ради меня, – и он никогда не смог бы рассказать мне об этом в тот день в конце августа 1973 года, сразу после похорон мамы Анки.
– Но почему? – спросила Анхелика. – Почему он выбрал именно этот горестный момент?
– Он с моими сводными сестрами просматривал выписки с банковского счета и бумаги мамы Анки и там нашел доказательства того, что я тщательно от него скрывал, – что я помогал спасшей меня семье сотнями тысяч долларов, осыпал их подарками, поездками и ненужными им излишествами и к тому же хвастливыми письмами: как я разбогател благодаря своим научным достижениям, деяниям, патентам, спекуляциям, опционам. Он считал меня жалким консультантом «Дау Кемикл», скромно испытывающим изобретенные другими технологии и формулы: не знал, что я стою за многими инновационными методами коммерциализации пластика, что получаю одну сотую цента с каждого пластикового пакета, использованного в супермаркетах, что мои исследования привели к интересным способам использования пенопласта, полиэтиленовой пленки для прочных мусорных пакетов, конфетных оберток, сверкающей упаковки для посудомоечных средств, невесомых медицинских упаковок, полимеров для газировки… Отходы, отходы, отходы, дерьмовые кучи отходов!
Он замолчал, проверяя нашу реакцию. Может быть, он вспомнил, что Анхелика высказала свое восхищение этими продуктами. Или, может быть, если бы он подробнее объяснил свое отвращение, это заставило бы его рассказать о том происшествии, которое породило Музей суицида прежде, чем он будет к этому готов. Или это нас он считал неготовыми? Как бы то ни было, он сказал потом:
– Но мой отец не был против пластика. Для него он был прогрессивным – средством распространения демократии. Возможно, он, как и ваш отец, Ариэль, думал, что путь к социализму вымощен пластиком, что перестройка вещества предвосхищает перестройку общества. Его не устроило то, что я стал капиталистом. «Инженер-капиталист, – презрительно сказал он, – применяешь свои научные таланты для того, чтобы богатеть и эксплуатировать, вместо того чтобы направить их на службу пролетариату (он употребил именно это слово, «пролетариат») и будущему!» Он пришел в ярость из-за того, что я продался врагу. Я напомнил об Энгельсе – о том, что без Энгельса Карл Маркс ничего не добился бы, но он меня оборвал: «Ты не Энгельс. Если ты – он, то где твой Маркс, кто тот великий мыслитель и революционер, которого ты поддерживаешь своим предпринимательством? Где твоя книга о диалектическом материализме, о происхождении семьи и частной собственности, какой новый том „Капитала“ ты редактируешь, чтобы изменить мир?»
– А он не подумал, что вы можете творить добро благодаря этим деньгам?
– Он мог бы принять такой довод, мог бы послушать, куда я направлял помощь, если бы не… Сильнее всего его привело в ярость то, что у меня не хватило мужества сказать ему правду. «Трус, – сказал он. – Трус, ты всегда таким был. Как и Тамара». Вот когда он рассказал мне правду про Иэна и тех хулиганов. Я скрывал от него правду, а он скрывал правду от меня – но всё! Он больше не собирается беречь столь презренное существо. И когда он изложил мне историю того, что я сделал, я понял, что он прав. Я начал вспоминать все, даже те подробности, о которых он не упоминал. И чем яснее я вспоминал случившееся, тем острее ощущал, что заслуживаю той порки, которую он мне устроил. Если бы я мог просить мою приемную мать о прощении, получить ее благословение – может быть, я был бы потрясен не так сильно, но она, как и мой приемный отец, умерла, мне никто не мог
отпустить этот грех. В этот момент я стал сиротой. Вернулся в Лондон, раздавленный чувством вины, навсегда порвал с отцом, который больше не желал меня видеть, запретил мне связываться с ним или с Ханной. Когда-то она была яростно независимой, но с годами стала покорной, стремилась избегать конфликтов, спешила уступить. Если бы она его не полюбила – кто знает, чего бы она смогла достичь… уверен, что очень многого. Так что, когда отец объявил, что я больше ее не увижу, я не мог быть уверен, что она пойдет против него. Она продолжала поддерживать со мной связь, не собиралась бросить единственное дитя, которое ей даровала судьба. Но в тот момент я думал, что потерял и ее. Кто знает, что бы со мной стало, куда бы меня привело это отчаяние, если бы не…– Не Альенде, – благоговейно проговорила Анхелика.
– Если бы не Альенде, я бы… Как и в 1970 году, тремя годами раньше, когда его победа спасла меня от поражения, которым я считал смерть Тамары, так и теперь его поражение – и то, как он вел себя при этом, те последние слова, которыми он предсказывал лучшее будущее… все это пришло ко мне тогда, когда я сильнее всего в этом нуждался. Он был звеном той цепи, которая протянулась к моим собственным мертвецам: к Ронни с его лицом ангелочка, Иэну, который отдал свою жизнь за меня точно так же, как Альенде отдал ее за свой народ, к моей матери, пытавшейся меня уберечь и погибшей в Треблинке, всем тем товарищам, которые поддерживали жизнь в моем отце во время Гражданской войны в Испании и в Маутхаузене… Я понял, что они не хотели бы, чтобы я потерял надежду, они обратились ко мне устами Альенде. Так что – да, я обязан ему жизнью дважды. И теперь пришло время отдать должное этому моему истинному отцу, узнать правду о том, как закончилась его достойная подражания жизнь.
– Даже если он покончил с собой? – Анхелика бросила на меня взгляд, которым попросила не вмешиваться. – Ведь если бы вы знали это тогда, то, может, и не обрели бы такой воли к жизни…
– Ситуация изменилась, я изменился. Мне нужно знать. Потому что в 1973 году, когда я подумал: «Они умерли ради меня, мои любимые люди, а не я… мне надо что-то сделать с этой жизнью, которую они мне подарили», – мне было не совсем понятно, какой должна стать моя миссия. Я знал, что мне надо прикладывать усилия – но к чему именно? Да, я мог использовать свои деньги, чтобы поддерживать Сопротивление в Латинской Америке, но осознавал, что меня ждет нечто исключительное, дело, которого я не видел в 1973 году и даже в 1983-м, когда мы с вами встретились, Ариэль. Но теперь я понял, что от меня ожидается, чего от меня хотели бы моя мать, и Ронни, и Иэн, чтобы их смерть была не напрасной, что одобрил бы Альенде.
– И что же это?
– Я устал, – заявил Орта, – в другой раз. На один раз боли достаточно.
– Подождите, – сказала Анхелика, – всего один вопрос.
– Четвертый?
– Скорее уточнение, – возразила она. – Треблинка. Самый крупный нацистский лагерь смерти, так? Вы сказали, что ваша мать погибла в Треблинке, а Ариэль рассказал, что у вас висит фото Франца Штангля, который был там комендантом, и вы у него на груди нарисовали знак вопроса. Почему?
Он задумался на несколько секунд – возможно, не зная, хочет ли вообще это обсуждать. Этот вопрос оказался для него столь же неожиданным, как и для меня. Но все же он ответил:
– Вы читали книгу Гитты Серени «В ту тьму: анализ совести»? Где рассказывается про Франца Штангля?
Анхелика покачала головой. Радуясь представившейся мне возможности, я сообщил:
– Я читал одну из ее книг, про Альберта Шпеера, архитектора Гитлера, а про Штангля – нет.
– Шпеер очень интересен, – отозвался Орта, кивком отреагировав на мое участие в разговоре. – Но Штангль – в еще большей степени. Серени разговаривала с ним в тюрьме многие часы – семьдесят в целом, кажется. Возвращалась, разоблачала все его обоснования своей роли в массовых убийствах, давила и загоняла в тупик при каждом посещении. Возможно, он согласился с ней говорить, потому что хотел оправдаться – или скучал: его приговорили к пожизненному заключению. Однако дело в том, что в итоге она заставила его признать, что он ответствен за весь тот ужас, приперла к стене его собственной совести. На следующий день она пришла попрощаться. Накануне ночью он умер от инфаркта.
– И он попал в вашу галерею самоубийц с…
– Со знаком вопроса. Не исключено, что, обнаженный Гиттой Серени и оставшийся наедине со своей непосильной виной, он приказал своему сердцу остановиться. Это признание его убило – безжалостное зондирование, день за днем, без возможности уйти. Так что его смерть была чем-то между самоубийством – его собственным желанием умереть – и косвенной казнью, которую осуществила та, кто столкнула его в болото собственного злодейства, заставила признать, кто он на самом деле. Это – пример того, как следует действовать с такими преступниками: заставлять их убить самих себя. Соответствующее наказание. И возможность самим их не убивать, не марать свои руки кровью.