Музей суицида
Шрифт:
«А если бы он сделал вот так?» – сказал я, переставляя слона.
Не успела Алехандра ответить, что бы сделала в ответ на эту, как я считал, сильную атаку, как оперный голос, в исполнении которого я в будущем буду слушать Верди, Пуччини и битлов, объявил: «Тогда ответом было бы…» И сильная, очень крупная рука протянулась к доске, ухватила ладью и сожрала открывшуюся пешку.
Я поднял голову… а потом ее задрал: Пепе даже подростком был очень высоким – на много сантиметров выше меня, – притом что мы с ним были настоящими великанами по сравнению с большинством чилийцев.
Улыбаясь, я сделал следующий ход, заставив одного из коней картинно прыгнуть… и понеслось. Алехандра могла только смотреть, как два юных альфа-самца переигрывают партию, в которой она только что победила, вторгнувшись в ее личное пространство без ее согласия и одобрения. Я так никогда и не спросил у Пепе, почему он вмешался в тот дружеский разбор, который устроили мы с Алехандрой. Возможно, он видел себя (что всегда было
Та странная чужая партия – interposita persona, – которую мы разыграли в шестнадцать лет, стала первой из множества. Он выигрывал две из трех, но я умел заставить его попотеть – и, возможно, побеждал бы чаще, не будь я заражен желанием покрасоваться, пожертвовать королевой, сделать нечто совершенно неожиданное, только бы вызвать восторженные ахи зрителей, которые я, несмотря на их преходящий характер, ценил выше триумфального финала. Такие картинные ходы не всегда вели к поражению: на самом деле они часто позволяли мне выиграть, поскольку были плодом фантазии, которая необузданно жаждала победы. Их можно было бы назвать эстетическими заявками. Я ценил их рисковую красоту выше эффективности. Другое дело Пепе: он никогда не позволял своей потребности произвести впечатление мешать тому, что единственное важно в игре – победе. Он был логичен, безжалостен, пользовался малейшей ошибкой, чтобы поразить моего короля в самое сердце.
Жизнь научила его не допускать ошибок. Он, как и я, был сыном иммигрантов, однако гораздо менее избалованным: его отец умер, когда он еще был в старших классах, так что Пепе и его старшему брату пришлось заниматься магазином постельного белья, благодаря которому их семья ливанских христиан держалась на плаву, обеспечив своим пяти младшим братьям и сестрам возможность окончить университет. Когда я заходил к ним в магазин, он вечно работал на кассе и раздавал тактичные, но твердые указания работникам, которых было около двадцати. Мне порой казалось, что вот такое начало с нуля, заставившее его сосредоточиться на выживании, давало ему преимущество по сравнению со мной: мне не нужно было пытаться самому заработать, я получал все блага, словно заслужил их уже самим своим рождением.
Как бы то ни было, мы играли, каждый в своем стиле, много лет, получая огромное удовольствие, в особенности когда наши близкие друзья, включая Куэно, принимали участие в бесконечных матчах. Эти партии прекратил путч. Еще одно следствие изгнания. Мы возобновили игры, когда Пепе выслали из Чили, партию за партией при каждой встрече: в Париже, в Оксфорде, в Амстердаме, в Вашингтоне – пока его возвращение в Сантьяго не поставило на паузу наше шахматное соперничество.
Я никогда бы не подумал, что сыгранная нами партия окажется последней. Наоборот: мне хотелось продемонстрировать, что хотя бы что-то в моей жизни возвращается к норме, жаждал этой нормальности особенно сильно, потому что сознавал, насколько ненормальным будет мое поведение в тот вечер, когда я попытаюсь вытянуть из него сведения о том, как комиссия рассматривает смерть Альенде. А из-за этого во время ужина у него в квартире, пока мы говорили о треволнениях Хоакина, Анхелики и Родриго, о проблемах, с которыми его дочери столкнулись в этой новой и полной неожиданностей Чили, моем затыке с романом о посольстве, я постоянно был начеку, постоянно искал лазейку, брешь в его защите, минуту, когда мне можно будет якобы бесстрастно задать вопрос, который меня гложет. Подобно пешке, которую выдвигаешь вперед словно случайно, надеясь, что соперник не видит, что к концу игры ты сделаешь ее королевой.
С каждой минутой утаивания от него моих планов я ощущал, как во мне растет нечто склизкое – чувство, что я предаю его доверие, открытость, преданно создаваемую десятилетиями. Однако решение уже было принято, так что, когда он наконец – за десертом – упомянул о предстоящих похоронах и о том, что слышал про мое участие в церемониях, я немедленно задал вопрос (что может быть естественнее?) о смерти Альенде.
– Самоубийство, – сказал Пепе без тени неуверенности.
Свидетельство доктора Кихона было неопровержимым, как и данные экспертизы, частично доступные комиссии.
– Так что, Альенде не числится жертвой, одним из убитых?
– Определенно нет.
– А речь Фиделя в Гаване? В ней не было ни капли правды?
– Полная выдумка, – ответил Пепе. – Хотя он, скорее всего, верил этой версии – положился на фальшивые свидетельства людей, которые утверждали, будто там находились.
Но еще и потому, что он был убежден, что такой социалист, как Альенде, не мог покончить с собой. Социалистическое общество не допускает, чтобы люди себя убивали: это предательство государства, светлого будущего, братьев и сестер по оружию. Что до того, как мы пришли к этому выводу, я и хотел бы рассказать тебе больше, но…– Ничего, – отозвался я. – Я понимаю.
У меня был соблазн задать ему часть вопросов Орты относительно оружия Фиделя, пропавших фотографий из дела о расследовании, о том, почему Кихон вернулся в горящее здание, чтобы взять такую пустячную вещь, как противогаз для своих сыновей. Я думал о том, чтобы рассказать о моей тайной программе, открыться ему, получить ценного союзника в моих поисках истины. «Возможно, к концу вечера, – решил я, – не сейчас. Может, позднее возникнет подходящий момент». И я вполне мог бы так сделать, если бы Пепе не достал шахматную доску и не начал расставлять фигуры для нашей партии.
Она разворачивалась так же, как множество других, сыгранных нами в прошлом. В какой-то момент я картинно нанес ему удар, считая его сокрушительным, похваляясь, что я его сделал, что на этот раз распну его короля.
Пепе мне улыбнулся, хладнокровно проанализировал позицию, помолчал несколько минут, после чего предсказал результат:
– Я поставлю тебе мат вот здесь, на этой клетке – запру в левом углу доски этим конем, и ты ничего не сможешь сделать, чтобы спасти положение.
И он именно так и сделал, ход за ходом, и меня затянуло в кошмар, откуда я мог только смотреть, как моего аватара на доске гонят на смерть, теснят и толкают, заставляют отступать, все ближе подводя к смертоносной клетке, где его – и меня – ждет палач. Я не сдавался: нечестно было бы лишить Пепе триумфального прохода, который он заслужил, превращая меня в беспомощного наблюдателя собственной катастрофы, пойманного в тиски его воображения, искореженного и спеленатого его прогнозом, потому что мой прогноз оказался ошибочным, и теперь мне надо платить за свою надменность. И я напрасно надеялся, что в последний момент мой лучший друг пожалеет меня и предложит ничью или хотя бы поставит мне мат на другой клетке, не станет вот так меня унижать, оставив без убежища, без пути отступления… Это все больше походило на копию моей жизни – жизни, где у меня была только иллюзия контроля, который на самом деле отсутствовал, была только иллюзия, будто я знаю, куда двигаюсь, как все закончится, пока в итоге… да, в итоге вот он я, вот мой король на этой чертовой клетке, а ладья Пепе не дает моему королю двинуться влево, а пешка Пепе запирает ход направо, а конь делает последний прыжок и… мат, все кончено.
Не только эта партия – но и все другие будущие шахматные партии между нами. Я понимал, что больше никогда не смогу с ним играть, знал, что буду мысленно повторять эти последние ходы снова и снова, во сне и наяву, в течение многих дней. Этот безжалостный процесс связывания моей фигуры пришелся на момент моей крайней уязвимости – стал воплощением всех ходов, которые сделали меня тем, чем я на тот момент стал. Я не в первый раз с испугом ощутил, что оказался во власти какой-то управляющей силы, столь же безжалостной, каким был Пепе, загнавший меня на безвыходную позицию – и вот он маячит передо мной, день моего поражения, день моей смерти, день, когда я буду пригвожден к финалу, где ничего от меня не будет зависеть. И подозрение, еще с детских лет, что это всегда было так: что кто-то с большей властью, чем у меня, маневрирует, манипулирует, действует из-за кулис, зная обо мне и моей судьбе и моей самой потаенной личности гораздо больше, чем я сам, потому что когда ты кого-то полностью контролируешь, то знаешь об этом человеке все, что только стоит знать. Внешняя сила определяет все с самого начала, и ничего с этим не сделаешь, нет никаких средств изменить траекторию или результат: предопределено все, моя свобода воли – это просто фантазия, которая делает жизнь приемлемой.
Пепе понятия не имел, что этот мат так ужасно на меня повлияет, – считал его просто очередной веселой демонстрацией своего умения и талантов. Он, как и я, был уверен в том, что эта шахматная партия не скажется на нашей дружбе. Таковы были правила, которым мы следовали, и мне не на что было жаловаться: я сам напросился на этот урок – наверное, он восхищался тем, что у меня хватило мужества позволить ему довести процесс до конца.
И все же у меня не хватило мужества открыть ему мои планы, сказать, почему меня интересует смерть Альенде, та клетка, на которой противники заперли нашего Companero Presidente, получив контроль над его жизнью. Может быть, эта партия показала, что мне не хочется, чтобы Пепе сказал мне, чем закончится мое расследование, до того, как я сделаю все свои ходы. Может быть, что-то подсказывало мне, что вместо того, чтобы попытаться произвести впечатление на него – или еще на кого-то, – картинно объявив, что некий миллиардер платит мне за то, чтобы я раскрыл главную тайну прошлого Чили, мне стоит в кои-то веки стать тихим и незаметным. Может быть, мне хотелось полностью контролировать это соискание истины об Альенде, Чили и революции, не допустив, чтобы такой гений, как Пепе, предсказал траекторию моего будущего, – возможно, даже продемонстрировав тщетность моих усилий.