На том берегу
Шрифт:
— Да мне в город надо, — крикнула она на бегу, — а утром на поезд. До утра ещё ждать.
— Так он же туда и идёт, — дядька потянул из её рук мешок с протезом. — Беги-ка лучше за билетом, а я и сам как-нибудь… Спасибо тебе.
Уже под последний гудок паровоза она подбежала с закомпостированным билетом к последнему вагону, прыгнула на подножку. Уже в вагоне спохватилась: ведь не успела, опять проехала мимо!.. Когда же теперь доведётся снова побывать здесь?
И вот собралась… Ехала и думала о предстоящей встрече, мысленно представляла себе, как это будет. Казалось, вот приедет, подойдёт к его дому, а у подъезда на лавочке женщины сидят, и она сразу узнает её. Как? Да очень просто. По
С этого, думалось, и начнётся их разговор. Разговор непростой и для Варвары Васильевны — так звали Алёшину маму, — и для неё, Нади, тоже. Всё это она понимала, а вот себя понять ну никак не могла. Вчера, например… Собиралась на поезд, прикидывала, в чём поедет, а что с собой возьмёт, чтобы утром в поезде переодеться. Гардероб-то, что и говорить, не ахти какой, но всё-таки… Две кофточки, ещё довоенные, чудом уцелевшие, и одна — с кружевным воротничком и с такой же кружевной планочкой на груди — ей особенно нравилась. Носить не носила — некуда, но для чего-то берегла. И вот — с чего бы это! — в последнюю минуту, тайком от тёти Поли и от Любы, которая как нарочно рядом вертелась, схватила впопыхах и сунула эту кофту в сумку. И кофту, и белые, ещё не ношенные носочки под туфли. Потом, уже в поезде, сидела у окна и мучилась понапрасну, казнила себя невесть за что: вот вырядилась, мол, будто на свиданье какое тайное, и кофточку эту — стыд-то какой! — украдкой… Ну, зачем это ей? Для кого надумала вырядиться, кому понравиться хочет? Уж не ей ли, незнакомой той женщине? Зачем? Ведь разговор, ради которого она едет… Ну, при чём, при чём здесь её голубая кофта?
…Всё вышло так и совсем не так, как она себе представляла. Была улица, та самая, которую назвал ей Алёша, она без труда нашла её, был дом — ну, конечно, конечно, вот он! — хотя никакой лавочки у подъезда не оказалось. Может, была, а теперь нет. Подъездов в доме два, и она вошла наугад в первый и, едва ступив на лестничную площадку, замерла: квартира с номером десять — его квартира — глядела на неё старой обшарпанной дверью.
Шагнула к двери, увидела замысловато изогнутую медную ручку, тускло поблескивающую в полутёмном коридоре. Как просто, подумалось, подойти и дотронуться рукой до этой ручки, которой когда-то касалась его рука, а теперь вот она касается её, словно здоровается с ним… через несколько лет, через множество других рук, которые открывали потом эту дверь уже без него.
Звонка в квартире не было, и Надя, немного потоптавшись у двери, постучала негромко и стала ждать. Но никто не открыл ей. Тогда она постучала снова, погромче, и на этот раз услышала, как кто-то, шаркая ногами по полу, идёт к двери. Потом загремели ключи, и недовольный старческий голос спросил:
— Кого надо?
— Я к вам, Варвара Васильевна, — дрогнувшим голосом сказала Надя, успев подумать при этом, что не таким представлялся ей голос Алёшиной мамы.
— Ко-го? — удивлённо, врастяжку переспросили за дверью.
— Варвара Васильевна, — неуверенно повторила Надя, — к вам можно?
И вдруг — молчание. Долгое и странное. Будто за дверью и не было никого — так тихо там стало. Но вот опять загремели ключи, дважды щёлкнул один замок, потом второй. Дверь приоткрылась. В тёмном проёме шириной в ладонь, звякнув, провисла стальная цепочка, и в полутьме коридора возникло едва различимое, похоже, совсем ещё не старое лицо, глаза настороженные и неприветливые, торопливо обшаривающие гостью с ног до головы.
Нет, не её, не Варвары Васильевны, глаза! Надя увидела их и сразу поняла это.
Спросила по-другому:
— Могу ли я видеть Варвару Васильевну? Она мне очень нужна.
— И-и-и, милая, — не то сочувственно, не то с насмешкой пропела хозяйка, — припозднилась ты до Варвары Васильевны, ох как припозднилась. Видать, не близко где-то была, коли не знаешь…
— Что я не знаю? — с первой
минуты, едва услышав скрипучий голос за дверью, чувствуя и подавляя в себе растущую неприязнь к этой женщине, Надя глядела теперь на неприветливую тётку почти враждебно. И вот теперь эти странные слова… О чём это она?Откинув цепочку, тётка вышла в коридор, прикрыла дверь за собой. Рассказала:
— В сорок первом, под осень, нас на окопы посылали. Я-то соседкой её была, одну кухню делили. Ну, мне с ногами моими только окопы рыть! Освободили по справке. Всё по закону. А она, стал быть… Не помню уж где, не буду врать, то ли под Старицей, то ли под Ржевом… В общем, рыли окопы, ну, и налёт, известное дело. Пулемётами стали косить. Кто половчее да помоложе, укрылся в тех же окопах, а она не успела. Там где-то, слыхала, и схоронили… Ну, а ты-то кто ей будешь?
Возвращалась на вокзал в дребезжащем стареньком трамвае, ещё с фанерными листами, вставленными в окна вместо разбитых стёкол, а в ушах всё вязался этот голос: «Ну, а ты-то кто?..» За уцелевшим застеклённым окном вагона горьким напоминанием о недавней ещё войне громоздились развалины, чёрными, выгоревшими глазницами окон глядели коробки полуразрушенных домов, украшавших до войны этот ведущий к вокзалу проспект. Глядела из окна, и было такое чувство, будто не только она, но и сам город, вот эти улицы, этот проспект, по которому ходил когда-то Алёша, где жила его мать, и они осиротели тоже. Ощущение этого сиротства, беспомощности и неясной своей вины — в чём, перед кем? — всё это мучило её теперь, вновь и вновь заставляло думать о встрече, которая не состоялась и которая уже не состоится теперь никогда, потому что она, Надя, «припозднилась…».
3
Она вошла в зал ожидания, встала в очередь к билетной кассе. Стояла, отгородившись ото всех своими невесёлыми мыслями. Потому и не обратила внимания на того высокого военного, который в это время отошёл от окошечка кассы. Впрочем, нет. Уже тогда, в первую минуту, встав в очередь, она мимоходом отметила про себя, что где-то, кажется, видела этого военного, стоявшего у окошка. А может, он просто кого-то напомнил ей — на кого-то он был похож. Уж очень знакомо улыбался… И почему-то глядел на неё.
С этой улыбкой да ещё с широко распахнутыми — будто для объятий — руками он шёл вдоль жиденькой, в пять-шесть человек, очереди, и все, кто стоял в ней, да и сама Надя с интересом и ожиданием глядели на него. И Надя ещё успела подумать, что вот, мол, с таких, с блестящими погонами да с колодками медалей и орденов, с такими улыбками, с них, наверное, и надо писать картины о нашей победе. Нарисуешь с натуры такого, и подписывать ничего не надо. Ясно, что победитель.
Тут он и остановился. Стоял и, улыбаясь, глядел на неё, готовый и впрямь обнять её. И только потерянный, безразлично блуждающий Надин взгляд, а может, собственное короткое сомнение — а не ошибся ли? — ещё удерживали его от этого шага.
— Или я обознался, — сказал он, вопросительно глядя на неё, — или вы… — И вдруг сказал так уверенно, будто и не было у него никаких сомнений: — Ну, здравствуйте, Надя. Неужели не узнаёте? Это же я, Сергей.
Он уже тормошил её за руку, тянул из очереди, и она, не сопротивляясь, не говоря ни слова, покорно шла за ним.
— Ну, теперь-то вы вспомнили? Посёлок Лугинино, сорок первый год, наше училище, ваш детский дом…
Теперь-то она вспомнила, ещё бы не вспомнить! Труднее было другое — узнать в этом блестящем офицере-победителе того красивого курсанта, Алёшиного однокашника, которого, если быть откровенной, она и в самом деле вспоминала не раз, но вспоминала так, что вначале всегда был Алёша, а он уж потом. Чем вспоминался? Да вот этой улыбочкой самоуверенной и таким же уверенным, уже тогда командирским голосом… Ещё словами, очень красивыми и потому, может быть, казавшимися ей не очень искренними, какие он говорил ей однажды, в тот далёкий вечер. Но как давно это было! Да и было ли?