Не уймусь, не свихнусь, не оглохну
Шрифт:
19 февраля 1993 г. Пятница
«Иосиф», репетиция. Вчера была большая репетиция-показ. Шел показ с 18-00 до 22-00, всего десять работ было показано. Так много материала набралось, огромное количество материала. Кажется, с [исполнением] что-то нарушилось, как ни странно после приезда Володи из Ростова. Он уникально интересно структурирует хор, но, видно, наш непрофессионализм в этом деле сказывается в другую сторону, то есть даже то, что было уже прилично, некая хотя бы относительная стройность, некие выведенные ритмы, [ск...лованность] — все это полетело, развалилось все, и пока собрать никак не можем.
Эти дни слились как бы воедино. Еще два дня осталось, потом юбилей театра (играем свободную
Васильев расстроен последнее время работой в той половине труппы (3 курс с итальянцами). В мае они должны уже репетировать и выпускать спектакль в Риме (Пиранделло). Возможно, что придется подключать кое-кого из этой группы, что, естественно, не очень желательно. Здесь тогда нарушается ритм работы, который с таким трудом установили уже.
Я сказал ему, что нужно все-таки идти на компромиссы (имея в виду поступиться чем-то ради конечного результата другого), и в ответ он завелся и кричал, что вся его жизнь компромисс, что он только и занимается компромиссами, и сыпал десятками примеров. Н. живет в двухкомнатной квартире и не работает, а он терпит, и театр платит. Д. — 7 лет работы в театре разве не компромисс? И разве не компромисс и т. д., и т. д. Тут мне, конечно, нечего было сказать, таких примеров много. Но мне-то и кажется, что такого родакомпромисс делать не стоит, тут-то и надо проявить [жесткость], которой он вполне обладает, да не там, где нужно, — но я ничего не сказал. Что говорить? Легко говорить, говорить легко.
И все-таки, и все-таки, и все-таки. Иногда он сам кажется мне безумным, особенно когда говорит о безумстве других. Как сегодня, например, о Л.Д., которая сейчас в депрессии, и не знаю, чем закончится ее «закидон». Чужую беду — рукой разведу. Совсем не хочется так думать, но иногда кажется, что можно было бы ему прислушаться к чужому совету. Он никогда не слышит или не слушает, а чаще только отталкивается, чтобы решить наоборот. Ладно.
Сейчас 9-43, вернее 21-43. Скоро конец репетиции, [зашел] большой долгий спор с И. [Лыс.]. Скучный и бесцельный. Гордыня, кроме греха, еще и скучна ужасно. Очередная «история» с Л. Д., глупая и, ну, идиотская. Самое главное в ней (в истории), что она не решаемая, да и вообще, [вата], болото без начала и конца, единственно, что бы мне хотелось, — никак в этом не участвовать и просто не знать ничего.
23 февраля 1993 г.
Однако выходной отменили. Работаем с шефом с 11.30. Только что начали репетицию, то есть разговор, как всегда. Последние два дня были большие показы, много новых работ... Мне лично уже осточертела студенческая милота. Редко, редко серьезные результаты. Правда, трудно назвать репетициями в общепринятом смысле то, что шеф проводит. В основном 90 % разговоры, разговоры, разговоры.
Опять его слова: «Я боюсь, что я сам становлюсь причиной фальши, прием, под который все сходит». Странно, когда такой мэтр говорит такиеглупости. Объясняет все ленью и нежеланием трудиться. В конце концов его рассуждения сейчас сводятся к этому. Говорит учительским рассерженным тоном, я бы сказал нудным или обиженно-нудным... претензии, претензии. Но по делу пока ничего. Поразительно. Почти полгода занимаемся «Иосифом», полгода! Не можем договориться об элементарныхвещах, говоря все время о невероятно якобы сложных.
Природа всегда развивается эволюционно (постепенно), а потом скачком! (Вот скачка он и ждет.) Это — рассуждения неудовлетворенного человека.
Режиссеру нельзя быть таким неопрятным: в некоторых работах то-то, а в других то-то. Почему он так боится сказать прямо, конкретно назвать меру неудачи? Хотя нет, иногда очень даже может и делает это, но в основном общиеразговоры.
Всякое начало в театре все-таки связано с реализмом.27 февраля 1993 г.
24-го, 25-го, 26-го февраля были открытые репетиции «Иосифа».
Все значительно выросло... изменилось. Медленнее всего меняются люди, но и они меняются.
Много всего происходит. Жизнь наша непроста. Были кризисные моменты (кажется, писал об этом в другой тетради).
Кажется, 25-го, ночью, после репетиции сидели в кабинете, шеф, Любимов Никита и я. Анатолий нервничал... много говорил. Накануне, 24-го, юбилейный вечер, театру исполнилось 6 лет, пришли гости, среди них те, кто ушел из театра. Пили шампанское и т. д. Чем-то обидели его, я при этом не присутствовал, но понимаю, как это могло быть, сама ситуация, люди, его покинувшие, на юбилее, у всех хорошее настроение, уже это наверняка взвинчивало его. И он тоже, думаю, не желая того, обидел Игоря Попова, пьющего шампанское в теплой компании ушедших из театра... В этот вечер 25-го он позвонил Попову в мастерскую, желая объясниться, но разговор не получился, вернее, получился тяжелый и нервный с обеих сторон. Он бросил трубку в отчаянии... Потом долго что-то говорил нам с Никитой, оправдывался... Несколько раз назвал Игоря «святым человеком», и что «те просто хотят поссорить его с единственным другом», и что он хочет быть художником, и только художником, а вместо того жизнь уходит на «организацию», «сутолоку» и проч.
Все это было очень тяжело. Потом была пауза большая. Он был подавлен.
Мы с Никитой молча поглядывали друг на друга и на него... Потом Никита тихо сказал: «О чем ты думаешь, Толя?» А он сказал: о смерти... о смерти! а еще точнее — о самоубийстве. Никита уставился на меня безумными глазами. Пауза. Я что-то пролепетал о том, что мысль эта глубоко нехристианская... и что не надо бы так говорить. А он сказал: «Я часто об этом думаю и обдумываю, как это сделать». Он произнес это так просто. Бесстрастно. Ровным голосом (после такого крика и неврастении — очень пугающе звучит спокойный, ровный тон).
Потом еще что-то много говорили. Я говорил о труппе, о молодежи... и что он несправедлив, когда говорит, что никто никогда его не защищает, что некому его защитить, что нельзя видеть только одну половину нашей жизни, действительно тяжелую и, может быть, одинокую.
Долго говорили. И, кажется, успокоились. Но осталась из этого вечера... только вот та страшная фраза, сказанная тихим ровным голосом.
Показы прошли хорошо. Публики мы приглашали немного, человек по 60.
27-го он улетел в Париж на свои спектакли в «Комеди Франсез». Самолет был в 18.00, а все утро с 11.00 я просидел у него дома. Пытались все оговорить и распланировать. Актеры будут отдыхать неделю (до 8 марта), а я раскручивать дела по Вроцлаву и т. д. 28-го встретил Карлу Поластрелли. Сегодня провел переговоры.
Так прошел ноябрь, декабрь, январь, февраль, и вот начался март... Разница только в том, что теперь мы не думаем о еде... В театре готовит обед нанятая повариха... Обедаем все вместе, за одним большим столом.
Мы много сделали, очень много.
2 марта 1993 г.
О! какой день сегодня! Ровно 25 лет назад, закончив театральное училище, я пришел в театр работать актером! Юбилей, стало быть, сегодня — 25-летие, о-хо-хо, 25-25, как все промелькнуло! Ладно, довольно лирики.
Вчера — жуткий день, вечер вернее, до этого за день просидели с Васильевым, Лихтенфельдом и Равкиным в кабинете до 6 утра (сталинское бдение). Дел невпроворот, но казалось, как-то разгребли с расписанием. Думал, сломаюсь, жуткое расписание, просто ни секунды. А вчера у него дикий припадок, дикий, страшный, выбежал без шапки.
14 марта 1993 г. (воскресенье), Сретенка
Далее жизнь становится просто уже неисполнимой. С итальянским проектом (Пиранделло) дело не пошло.