Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Не жалею, не зову, не плачу...
Шрифт:

падения. Я старался утешать себя тем, что виноват только перед присягой, с фронта я

не бежал и родину свою не подвёл. А если по большому счету, можно ли обвинять

человека за то, что он остался жив?

Можно. Есть фронтовики, считающие, лучше умереть, подметая аэродром в

Чирчике, чем нарушить присягу. Теоретически я с ними согласен. Но прошлого не

вернёшь. А в настоящем я учусь в институте, выполняю общественные поручения и

даже примерен с точки зрения деканата. В будущем я должен честной работой

искупить

вину. Что такое честная работа, я представляю, но что такое искупить, в каких

единицах это можно выразить, в каком документе? Вероятно – в ордене, опять же – в

Звезде Героя. Но не хватит ли мне геройствовать? Я не хотел прятаться, забиваться в

угол и потихонечку прозябать – лишь бы не взяли за шкирку. Наоборот, я не был

прежде таким открытым и смелым, как в институтские годы в Алма-Ате. Живи опасно,

вот чего мне хотелось. Стоило возникнуть какому-нибудь конфликту, я сразу

вмешивался, и не думал об отступлении – только вперед. Ко всем чертям прятки и

осторожности, я с вызовом жил.

А в общем, искупить вину просто – надо помнить о ней, и всё. Чем ближе к

окончанию института, тем чаще меня засасывала тоска по прошлому, по чистоте, по

детским моим мечтам. Я скрывался и тем был хуже других студентов. Один воевал в

штрафбате и рассказывал, не таясь, другой побывал в плену и вспоминал, а ведь за это

могли сразу вышибить из института и даже посадить, нельзя было сдаваться в плен.

Они могли признаться и даже похвастать, а я не мог – нечем было. Я не столько

тюрьмы боялся, сколько позора, клейма. Мне бы шпионом быть, я бы всё на свете мог

скрыть, такой у меня талант обнаружился. Побег мой диктовал поведение, потом

привычку, а из привычки слагается характер. Скрытный. Живу в Алма-Ате, учусь в

институте уже почти пять лет, и никто не знает о моем преступлении. А что будет

дальше? Проживу, допустим, еще лет пятьдесят и тихо помру под фамилией

Писаренко. Можно перед кончиной послать за прокурором и на смертном одре

покаяться. Не священнику, который отпускает грехи, а прокурору, он ничего не

отпускает, а наоборот, вешает тебе статью кодекса. И не одну. Ай-яй-яй, скажет мне

прокурор, о чем раньше думал.

Если я скажу друзьям правду, могут и не поверить, что за глупость –

дезертировать в мирное время и схлопотать себе срок ни за что. Позорное слово не

вязалось с тем, как я вёл себя, как учился, к чему стремился. Я будто забыл про тот

август и про тот мост. Живу пятый год на виду у всех, и никому в голову не придет, что

я совсем другой человек.

Послевоенные сороковые, голодные и холодные. Утром в столовой винегрет в

глиняном черепке, чай с сахарином в жестянке из-под консервов, и бегом в институт

через Никольский базар, там за полтинник, если наскребёшь, можно взять килограмм

яблок – апорт.

Рядом с базаром, кстати, за высоким забором в бывшей Никольской

церкви, размещался штрафной батальон (о чём мало кто помнит). Запреты в

литературе, в науке, в музыке и в кино. Зощенко меня продолжал преследовать. Белла

читала его на студенческих вечерах, читала мастерски. Кто бы не брался за Зощенко,

становился мастером, и легко завоёвывал популярность. Как говорят казахи, кто не

ленив – кузнец, кто не стыдлив – певец. С особым успехом Белла исполняла

«Кинодраму». «А тут такая струя образовалась – прут без удержу. Хотел я от этих

дверей отойти, не пущают, видно, штанами за дверную ручку зацепило. Карманом. –

Граждане, – кричу, – караул! Погодите штаны сымать-то…Разве слушают? Барышня, –

говорю, – отвернитесь, хоть вы-то за ради бога. А барышня сама стоит посиневши и

хрипит уже. Вдруг, спасибо, легче понесло. Либо с ручки, думаю, сняло, либо из

штанов вынули…»

Юмор устаревает, появляется аллергия на пошлость, но тогда укатывались.

Обожали. Тем сильнее подействовало постановление Жданова. В нем громили еще и

Анну Ахматову, но это мало трогало, какие-то там стишки упадочные, зачем они

народу. А вот Зощенко – жа-аль, без него народ вымрёт, как мухи.

На втором курсе биологию нам читал профессор Войткевич. Помню, как я шагал

в аудиторию на его лекцию, ступая по осколкам стекла, наш арьергард разбил двери.

Никаким приказом не заставишь студентов с таким треском посещать лекции.

Войткевич читал отлично, особенно генетику, преподносил ее как поэму о безвестном

монахе Менделе, сделавшем великое открытие на скромных грядках в тиши

монастыря. Образ одинокого Менделя мне ужасно нравился. И вдруг, оказывается,

менделизм и морганизм не наука, а лженаука, сплошной вред. Войткевича отстранили

от лекций, он отпустил бороду и вместо института стал ходить в горы каждый день.

Теперь пришлют кого-нибудь из конно-балетного, острили мы, не веря в такую

дикость, а через неделю действительно прислали доцента из зооветеринарного и нас

уже дубиной нельзя было загнать на биологию, посещаемость стала хуже, чем на

основах марксизма-ленинизма.

Несправедливость меня возмущала, я негодовал вслух по разным общественно-

политическим поводам, поносил бардак словами хлёсткими и язвительными, будто не

врачом собираюсь стать, а фельетонистом «Крокодила», как минимум. Горячился,

наверное, больше всех. Удивляюсь, почему на меня не донесли (потерпи, не всё сразу).

Остывая, думал: почему я сразу так полыхаю? Ответ один – болен. Вспыльчив,

раздражителен, себя не контролирую. А другие здоровы, им всё до лампочки.

Постепенно начал я возникать со своим прошлым то там, то здесь, спорил с

Поделиться с друзьями: