***От нежданного шкалика нет алкоголикутакого блаженства, какполучает играющий в крестики-ноликив мировых электронных сетях.Жизнь пропащую — школьную ли, вокзальнуюцыганской скрипочки слезный визгпозабудет связавшийся с виртуальноюреальностью, услыхавший пискмышки с кнопочкою, — так первые зрителис неземным восторгом, давным-давновыходили из темного зала, где виделиневероятную вещь под названьем «кино» —обливались клоуны ледяной водицею,паровоз летел прямо в первый ряд…Это все, господа мои, репетиция.Через двадцать-тридцать лет, говорят,будут аэропланы, как гуси осенние,летать через Атлантику, и всерьезученые медики начнут наступлениена тиф брюшной и туберкулез.Будут вооружены капитан-исправникиатомными ружьями, облагородится нравчеловечества, и по всем краям, даже в Африке,распространится беспроволочный телеграф…***У двери порог. На дворе пророк —неопрятный тип, отставной козыбарабанщик, мямлит, да все не впрок,и за кадром показывает языкподворотням, воронам, облакамбелокаменным,
за которымиангел, как щенок, молоко лакализ лазурной миски. Ау! Возьмипять рублей, заика, на выпивон.У тебя яичница в бороде.«Я зовусь Никто, — отвечает он, —я зовусь Никто и живу нигде».«Неужели даже прописки нет?»«Горе всем родившимся, потомучто напрасно вы убавляли свети напрасно всматривались во тьму».«На себя погляди, и глаза промой».«Жизнь тебе дороже, а смерть родней,луч заката, двигаясь по прямой,Млечный путь огибает за девять дней.А иных пророчеств, от сих до сих,Не бывает». «Ну и гуд-бай, чудак!»Зря я беспокоюсь. Обычный псих.Их немало в нынешних городах.***Отражаются лужи в древесном небе.Тополя прекрасны в своей наготе.Негромко поёт старик, никому не потребен,кроме собственных отпрысков, да и тенеохотно звонят ему — и не то что денегжаль на междугородные, но такой тарифразорительный — даже зажиточного разденет.Так и вешаешь трубку, толком не поговорив.Впрочем, он мало-помалу впадает в детство.Дремлет в кресле, голову положив на грудь,и хотя кое-как умеет еще сам одеться,но не может ни пуговицу застегнутьна воротнике рубахи, ни натянуть кальсоны,ни продеть артритные руки в рукава драпового пальто.Клонит в сон его, ах, как все время клонит в сон его!Что же он напевает, мурлычет что?Серой тенью душа его, сизой теньюплавает в виде облачка, и пальцы ее легки.Книга раскрыта, но что-то не ладится чтениесквозь давно поцарапанные очки,и мелодия молкнет, уходит, сворачивается до точки,как обычно бывает с музыкой, когда зубы стучат отхолода, и прыгучие складываются строчкив что-то вроде «воздам, мне отмщение». Воти портрет художника в зрелости — темного, сирого.Надкуси ему яблоко, Господи, воскреси сестру.Для него любая победа — пиррова,да и хмель — похмелье в чужом пиру.***Заснувший над Книгою перемен не ведает Божьего света.Но я о другом — рассмотри феномен пророка, точнее поэта.Глаголом сердца охладевшие жег, и яростно пел, и тревожно.Ах, как же сомнительно это, дружок, вернее, вообще невозможно!Здесь сеем пшеницу. Здесь — просо и лён. И этот лужок распахать бы.Евгений Абрамович благословлен женою, потомством, усадьбой.В скрипучей мансарде за письменный стол под вечер садится ЕвгенийАбрамович, в черном халате простом, для муз и ночных вдохновенийеще, разумеется, не готов, но знает уже, чем заняться —есть в штофах настоек семнадцать сортов, а может, и все восемнадцать.Особенно давешняя хороша, где меда гречишного малость,терпка и не приторна. (Ноет душа, но это неважно — осталосьнедолго.) Вздыхает последний поэт, и все ожидает чего-то,сжимая полезный латунный предмет — рейсфедер немецкой работы.Пора молодеть, перестраивать дом, копить на поездку в Неаполь.Как все-таки славно живется трудом. Тушь жирная капнула на пол.Звезда покатилась. Луна поплыла. Залаял Трезор у калитки.Что, унтер в отставке, давай за дела. И жизни, и смерти в избыткена каждого выдано. Со свечи снимая без гнева и страханагар, бормоча, что и в царской печи не сгинула вера Седраха,Евгений Абрамович, как Пифагор, склоняется над чертежами,и мыслит, сужая презрительный взор; как страшно меня облажали!***Школьная астрономия, где миллиардами леткрутится шар голубой и медлительно стынет…Горный хребет, допотопной твари скелет,не шевельнется, череп безглазый не вскинетв воздух разреженный. Вымерший зверь-камнеед,что подползал, урча, к разлому, развалу и сдвигу,выбиравший базальт помягче, и посвежее гранит,так и не дожил до занесения в красную книгу.Переселение душ, говоришь? Уверяют, что это не факт.Короток бронзовый век, только каменный — долог.Не был бы я двуногим без перьев — стал бы и сам литофаг,падший архангел, в крайнем случае палеонтолог,хриплый хранитель архива Господня. Но выбора нет,поздно мятежничать. Будем в труде и тревогежизнь доживать, да выискивать, щурясь на свет,чертовы пальцы в песке и куриные боги.Дом наш открыт всем ветрам. Прислонились к горамстарые рамы небесные, снятые с петель,крутится кинопроектор, роняя на белый экранзапахи снега и масляной краски. СвидетельК., вы заснули? Нет-нет. Просто на улице дождь,вот и заслушался. Тихо он однообразною маетсямузыкой, будто гадает — «дойдешь — не дойдешь» —на бесконечной ромашке ………………
Запоздалое посвящение Льву Лосеву
Поэт привык кокетничать с косой.Стоит он, например, за колбасой,(о чем сегодняшнее поколеньеуже не ведает), и помыслы о тленьев душе его роятся, о тщетеземных забот, о вечной нищетелюдского духа пред лицом Творца,и неизбежности всеобщего конца.А между тем проходит полчаса,и очередь густеет. Колбасауж на исходе, словно краткий вексынов Адама. Слава Богу, чекпробит. И продавец, вполне подобензлатому истукану Навуходо —носора, или спящему во гробеантихристу с бородкой, нож стальнойнадежно держит в длани ледяной.Несчастен смертный (думает избранникмуз), с мокрым снегом схож его удел,а здесь, в России скорбной, он по пьянивообще свое спасенье проглядел.Разрушил церкви, в злобном пустосвятенаходит утешенье, от небеспоспешно отказался. В результате —вонь, очереди, сыр навек исчез,газеты врут, гэбэшники у власти.По радио краснознаменный хорорёт, что мы построим людям счастье.А впрочем (веселеет), это вздор.Есть крепость духа. Есть служенье музам.Еще мы расквитаемся с СоюзомСоветских соц., пробудимся, отыщемвождя, что чист и честен, и придеттакая пропасть и духовной пищи,и матерьяльной! Бедный мой народ!Забитый и ограбленный, угрюмый,как тот Ермак, счастливей и добрейты станешь, в Государственную Думупошлешь своих сынов и дочерей,откроешь Божьи храмы, скажешь «здравствуй!»соборности — припомни, что гласятпророчества… «Ну, шевелись, очкастый,тебе кило?» «Нет, триста пятьдесят».***Много
чего, если вспомнить, не любила советская власть.Например, терпеть не могла красоты и гармонии в нашемпонимании. Тяп да ляп был лозунг ее. Перепасть,несомненно, что-то могло художнику, скажем,тот же косматый закат над бездонным озером где-нибудьвозле Кириллова, ива плакучая, грустная кошка,моющая лапой мордочку у крыльца, но сутьв том, что умение воспринимать красоту — понемножкуоскудевало. От рождения слаб человек, Харонов грошвся цена ему. Не умеет ни каяться, ни молиться.В окружении зла — и сам становится зол, нехорош.Был я молод тогда, и гуляя запаршивевшею столицей,часто отчаивался, чуть не плача, негодовална уродство, грязь, очереди, войну в Афгане,на бессовестность слуг народа, ВПК, КГБ, развалэкономики, на отсутствие водки и денег в кармане.Да и меня самого не любила советская власть.Был я в ее глазах пусть не враг, но недруг народаВ ходе, Господь прости, перестройки и гласности большая частьмерзостей этих разоблачилась. Воцарилась свободамысли, печали и совести. А красоты ни хренане приумножилось, даже убыло. И художник, старея,думает: где он ее потерял, гармонию? Да и была ли она?В реку времен впадает, журча, и наше неумолимое время.Глас с высоты вопрошает: эй, смертный, еще что-нибудь сочинил?Или по-прежнему с дурой-судьбою играешь в три листика?…А еще советская власть не любила красных чернилв документах — справках, анкетах, характеристиках.***Сколько воды сиротской теплится в реках и облаках!И беспризорной прозы, и суеты любовной.Так несравненна падшая жизнь, что забудешь и слово «как»,и опрометчивое словечко «словно».Столько нечетных дней в каждом месяце, столько рыбв грузных сетях апостольских, столько болив голосе, так освещают земной обрывтысячи серых солнц — выбирай любое,только его не видно из глубины морской,где Посейдон подданных исповедает, но грехи имне отпускает — и ластится океан мирскойк старым, не чающим верности всем четырем стихиямвоинам без трофеев, — влажен, угрюм, несмелвечер не возмужавший, а волны всё чаще, чащев берег стучат размытый — и не умер еще Гомер —тот, что собой заслонял от ветра огонь чадящий.***Индейцы племени мик-макне знали письменности, кромеособых знаков, чтобы в снах,приснившихся в священном доме,не забывалась ни однапровидческая тонкость, то есть,чтобы в хитросплетеньях снаясней прочитывалась повестьо роке. Можно ль победитьсудьбу? И все же страх неведомтем, кто умеет выходитьна связь с потусторонним светом.…………………Увы, заветный алфавит,язык отеческой запискис небес на землю, позабыт.Аборигены по-английскичитают Гришэма, поютпсалмы, да тешатся игристым,и контрабандный продаюттабак восторженным туристам.Мы молча курим коноплю,бьем дичь, яримся, клевер сеем,и те, кого я так люблю,вполне к языческим затеямне то что холодны, но пусть(твердят) бессребреник-этнографвыучивает наизустьуже трехсотый иероглиф —о чем грустить? Зачем радетьо суевериях, надеясьв них будущее углядеть,как полуграмотный индеец?Кембрийской глиной липнет жизньк подошвам, к пальцам осторожным.Я говорю себе: «Держись,и станет будущее прошлым».Вздохни, над каменной доскойсклонясь, паяц непостоянный, —еще не сгинул род людскойв огне святого Иоанна.И над поверхностью земли —как фимиам в Господнем храме —невидимые корабли плывутвоздушными морями.***Ах, знаменитый бестселлер, листая который за ужиномвдумчивый биржевый маклер чешет затылок, меняясь в лице,знакомясь с теорией мира, требующей трех с лишним дюжиносей для пространства, зато не нуждающейся в творце!«Ты уже прочла?» «Не отрываясь». «Да, в самом деле…Даже мне, с моей школьной тройкой по физике… Этот еврей…»«Англичанин», «…он правда прикован к креслу?» (Кивок.) «Еле-елеговорит. Книги — диктует. Но — женат, и нажил троих детей».Что ответить тебе, быстроглазый британский гений,в инвалидной коляске, с атрофией лицевыхмышц? Я и сам, томящийся в клетке из трех измерений,неуместен, как вывих, я сам в последнее время тихи не слишком улыбчив, карман мой прорван,всякие мелочи выпадают, а потом и не вспомнишь, что именнопотерял — красоту ли греческих формул,или любовь к простору и времени? Не до оды мне, не до гимна —и какие три дюжины! Одного, право, хватит с лихвою,четвертого, чтобы жадным глазком заглянуть в разломдышащего пространства, туда, где пеньковой тьмоюсхвачено мироздание, словно морским узлом.…Теоретически, вылетев со скоростью светаВ одном направлении, в конце концов прибудешь, как МагелланВ отправную точку. Жаль, что не только сам ты за время этоКончишься, но и вся вселенная. Так что подобный пландаже в случае расцвета звездоплавания не пригодится.Браво, мудрый мой астрофизик. Но посоветуй все-таки, какобнаружить его, четвертое? Пролетает черная птица,вероятно, скворец, над весенней улицей. Ночь в руках —гуттаперчевый шар, слюдяные блестки, а днемстелется дым от сожженной листвы по окрестным дачам.Пахнет корицею, мокрым снегом, терпким вином.Словом, всем, чего не храним, а потерявши — плачем.***Разумеется, время — праздник. Столько в нем приправ, причуд и прикрас.Так в пустынном музее народов востока умиляешься лишний раз —сколь открыт образованному японцу мироздания стройный вид!Цепенеет, тлеет косматое солнце, вдоль по озеру лодка скользит,конь вдали гривастый процокал, светло-серая дышит мгла —только жаль, что полуслепому соколу не обогнать орла.Вот и мы, дружок, должно быть, могли бы петь во сне, о будущем не говорить,вдвоем разделывать снулую рыбу, клейкий рис в горшочке варить,под куполом в звездный горошек насвистывать славный мотив,да зеленый чаек из фарфоровых плошек прихлебывать, ноги скрестив.Дальний путь, сад камней, золотые хлопоты — неужели ты думаешь, я о Японии?Нет — я о зависти к чужому опыту, ревности к чужой гармонии.Открываешь газету — детоубийцы, наркоманы, воры, рабы страстей,а меж тем уверяют, что те же токийцы никогда не наказывают детей…Врут, конечно, как ветер в конце апреля. Вероятно, тюрингский гномтоже завидует русским лешим. Время слабеет, треща голубым огнем.Время опоры ищет, хотя и само оно тоже опора кому-то. Запуталась? Ничего.Видишь, как угль, черны крылья у ворона, тушь хороша, и вечер — чистое волшебство…