***Как парашютные натянутые стропы,гудят дороги западной Европы,а там — центральная: делянки, маша с ядом,овраги, скрашенные диким виноградом,а там — восточная, арбуз с подгнившим низом…Одни винят татар, другие — коммунизм.Давно ли тихий Франц — изгоем в сбритых пейсах —скитался в пиниях и кирхах европейских,где не с кем переспать и спирта выпить не с кем?Ему бежать бы к нам, толстым и достоевским,где кляча рыжая бежит в предсмертном мыле —вот расписался бы, покуда не убили…***Алеет яблоко, бессменная змеяспешит, безрукая, на яловую землю.Что Дюрер мне? Что делать, если яне знаю времени и смерти не приемлю?Я роюсь в памяти, мой хрупкий город горд,не вдохновением, а перебором нажитмой топкий опыт, скуден и нетверд.Где беглый снег, который ровно ляжетна улицы, ухмылки
и углы?Так грешники в аду, угрюмы и голы,отводят в сторону сегодняшнюю чашуво имя завтрашней, но льется серый свет —ни завтра нет, ни послезавтра нет,над ямою разносится воронийкрик, на корнях чернеет перегной,и только детский лепет постороннийдоносится с поверхности земной.***Для несравненной жизни, ковкой и легкоплавкой,всякий ищет магии, вольтова ли дуга,колдун ли гаитянский, на заказ пронизывающий булавкойпомазанную козлиной кровью куклу врага.Вот уколет в сердце — любви не будет,А уколет в пах — не станет плотских утех.Кости врагу перебьют, разорят, засудят,первенца отберут в приют. Пропахжженой кожей дом колдуна, средоточие тонких,как говорится, биополей, дух порчи, темной волнойтолкаясь, блуждает в невидимых перепонкахмироздания. Проснусь и подумаю: что со мной?Разве булавка в пальцах моих? Нет, игла стальная,нитка двойная, времени рваный край, бестолковый крой.За ночь снег за окном совершенно стаял. И что я знаюо разрывах в холсте и шелке? Кто-то стучит и кричит: «Открой!»Это зима, должно быть, старуха в безвкусной короне царской.Обернись, говорю сквозь дверь, посмотри на печаль свою,где заезжий колдун босиком бредет к реке январской,чтобы куклу исколотую бросить в лазурную полынью…
Урок литературы
Пока мы топчемся в переднихбесчестной вечности, наследникмуз светлых молится звездевечерней и ночному зверю.Зачем же я в иное верю,зачем мне чудится вездеСальери (классика соцарта),взасос целующий Моцарта,и лесопильных школьных партряды, где юно-пионерыцветут, как веточки омелы,в недобрых дебрях бакенбардорденоносного пиита?Лапта и прятки позабыты,они за Горького горой,любовь к отечеству слепа в них,а за спиной — безносый ПавликМорозов, гипсовый герой.Скажи, остряк, в каком астралемы дружным хором повторялилихие богохульства, гдев нечистой блинной ли, пельменнойсидит художник непременный,рукою роясь в бороде?Костры, табак, ремни тугие.Горбатый друг, от ностальгиикак ты излечишься, покахоронит погребальщик юныйсвой алый галстук, и латунныйгорн, и ручного хомяка?***Уверяешь, что жизнь надоела?Глупость. Поезжай в Прованс, говорю, скорее.Сьешь в Марселе густой ушицы из среди —земноморской рыбы, с шафраном, с перцем,разливным вином ее запиваяс несравненным привкусом ежевики.Отобедав, сядь на туристский катер,что тебя доставит в старинный замокИф, взгляни на нору в известняковойстенке, сквозь которую Монте-Кристолазил в гости к таинственному аббату,горевать, обучаться любви и мести.Разыщи крепостную башню, откуда графав полотняном мешке зашитом кидали в волны(грохотала буря, сверкали молнии),а потом отправься к руинам римским,над которыми венценосный Августдо сих пор простирает грозноруку мраморную, а потом не минуйгородка, где журчит такаяречка чистая, что глазам не веришь,лоб смочи хрустального, горной влагой,вспоминая Петрарку, который тожеумывался ею на беспощадном солнце,причитал «Лаура моя, Лаура…»***Золотое, сизое, безоглядное заоконное полотно!По-старинному не выходит, а по-новому не дано:не отмыть черного кобеля, не вылечить глаукому.Утренние скворцы в предгорьях Памира поют хвалуптичьему богу осени — стервятнику? или орлу?или подобному им, короткоклювому и худому?Телефонная связь хромает, даже тихого «что с тобой?»не спросить, задыхаясь. Свежевыпавший, голубойна горах рассиялся снег. Как, милая, дали махумы, как натерпелись, сколько бессильных слезпролили. По аллее парка, рыча, беспризорный пестащит в желтых зубах перепуганную черепаху.Что же мне снилось вчера? То ли жизнь, то ли смерть моя.Длинноволосая юная женщина на песчаном дне ручьяспящая, несомненно, живая, в небеленом холщовомплатье. Я человек недобрый, тем более на заре,не люблю самопальной фантастики в духе пре —рафаэлитов, мистики не терплю, и ночами «чего еще вам?»повторяю нечистым духам, «оставьте мне, — говорю, —сны хотя бы». К медно-серому азиатскому ноябрюя добрел, наконец, в городок приземистый и сиротский,где запивает лепешку нищий выцветшим молоком.Словно гранат на ветке, лакомый мир, к которому ты влекомтолько любовью, как улыбнулся бы бедный Бродский,отводя опустевший взгляд к перекрытому до весныперевалу. Обидней всего, что — ничьей виныили злого умысла. Кофейник шумит на плитке.Шелести под водой, трава, те же самые у тебя праваи слова, что у молчаливого большинства,те же
самые невесомые, невидимые пожитки.***…не скажу, сколько талой воды утекло с тех пор,киселя, и крови, и меда, и молока.Закрываю глаза — а по речке плывет топор,уж не тот ли самый, что снился Ивану К.?Уж не тот ли, что из петли Родиона Р.взмыл в высокий космос в краю родном,чей восход среди скрежетавших небесных сферизучал ночами каторжник-астроном?Нет, по долгой орбите вокруг земливсе в чешуйках кремния, в гамма-лучах, в огнеаммиачном, ладные кораблизакружили гордо, на радость моей стране.Не роняй слезы, если злато ржавеет, естьдобрый пуд листового железа и чугуна.«Кто на свете главный? Челюсть? А может, честь?Ни на что не годна эта челядь, убога и голодна»,сокрушается у костра молодой пророк,собираясь почтительно возвращать билет.Я его любил, дурака, я и сам продрогот безлюдной злости, которой названья нет,а и есть — что толку. Пусть звери — овчарка, барс,агнец, волк, — за твоей спиной, простуженный человек,знай глядят в огонь, где Творец, просияв, умолк.И несется в ночь перегруженный наш ковчег.***В замочной скважине: колеблющийся свет,блаженный муж терзает хлебный мякиш,и пахнет смертью, горькой и целебной.Случайный сорванец глядит и, напрягая слух,пытается понять обрывки разговорамежду тринадцатью бродягами. Онивзволнованны, как будто ждут чего-тоневедомого. И, сказать по чести,немного смысла в их речах несвязных.«Что скажешь нам, Фома?» «Учитель, что есть страх?Ужель всех поразит секирой роковою?»«Нет, вера и ответ есть дерево и прах,Олива, облако, медведица, секвойя».«Ты снова притчами?» Спиной к огнюсидят ученики, не улыбаясь. «Еслиб ты твердо обещал, что, кровь твою вкусив,вслед за тобой мы тоже бы воскресли…»«Я обещал» Встает другой, кряхтя,и чашу жалкую вздымает. Млечныйсияет путь. Соскучившись, уйдет дитяот кипарисовых дверей, от жизни вечной.Пopa — его заждались мать с отцом.Сад Гефсиманский пуст. Руины храма. Стольколет впереди. Совеем не страшноглядеть в полуразрушенное небо.Собака лает. И бренчат доспехиполночных стражников, как медные монетыв кармане нищего. Как в старые механе влить вина игристого, как водумечом не разрубить, так близится к концувремя упорное — кипя, меняя облик тленный —уже во всем подобнее терновому венцуна голове дряхлеющей вселенной.***В чистом поле торчу, как перст, не могу упасть я,хоть давно поражен на корню нехорошей вестью.На исходе смелости и злосчастьязимний ветер пахнет сырою шерстью,да листвой горелой. Беспрекословныйподступает вечер. Казалось бы, лавром, миртомнаслаждайся. Но даже фиал любовный,с чем его ни мешай, отдает муравьиным спиртом.Не сердись на меня, всесильная Афродита,умный плачет, а глупый — шарик из хлеба лепит.Разорившемуся, увы, не дают кредита,а влюбленный лепет, нахмурившись, пишут в дебет.Помечтать — был бы я, например, Гораций,вот гулял бы в тоге с пурпурной оторочкой!Был один поэт — как напьется, так сразу дратьсяи скандалить, и хвастаться свежей строчкой.Был он мой учитель, знал зло и благо,как хотел, вертел просветленным словом.Вот бы выпить с кем — только бедолагаскоро десять лет, как лежит под крестом дубовым.***Под свист метели колыбельнойвздремни, товарищ мой похмельный —синяк под глазом, ночь нежна.Стакан воды водопроводнойтебе по комнате холоднойнесет усталая жена.Костяшки на небесных счетахстучат, спать не дают. Еще такнедавно нас пленяли снынадежды, славы, тихой веры.Но в темноте все кошки серы,любые ангелы страшны,и приобщиться к дивной тайнеразрешено такой ценой,что ужасался даже Райкер —Мария Рильке. Бог — с тобой,ты — с ним, ты шепчешь «благодарствуй»сквозь сон, и «музыку готовь»,и вдруг «да минует нас барскийгнев и господская любовь…»***Вот человек, он робок, как и я,он суеверен, крика вороньябоится, и такой же тихий страхвладеет им в присутственных местах,где похоронный царствует уют,висит портрет монарха в строгой рамеи клерки светлоглазые снуют,увертливыми ходят пескаряминад отмелью (а за окном — кларнет,зеленый лист, случайный рыжий локон)и весело в соседний кабинетплывут метать чернильную молоку.Там в воздухе рассеян тонкий яд,там, сжав крестообразную наградудо боли в пальцах, наклонился надтяжелой папкой с надписью «К докладу»старик Каренин. «Если эта связьпреступна, то она достойна кары»,он думает, и «жизнь не удалась»выводит вместо визы. Тротуарыпросохли. Дернуть водки? Нет, винца.Деревья, звери — кто еще, скажи, мойдоносчик? — что-то просят у творца.А он молчит в дали непостижимой.