Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
*** Должно быть, Ева и Адам цены не ведали годам, не каждому давая имя. А ты ведешь им строгий счет, и дни твои — как вьючный скот, клейменый цифрами густыми, бредет, мычит во все концы — чтоб пастухи его, слепцы (их пятеро), над мерзлой ямой тянули пальцы в пустоту морозную, и на лету латали скорбью покаянной прорехи в ткани мировой. Лежишь, укрывшись с головой, и вдруг как бы кошачий коготь царапнет — тоньше, чем игла — узор морозного стекла — и время светится. Должно быть, холодный ангел Азраил ночную землю озарил звездой зеленою, приблудной, звездой падучей, о шести крылах, лепечущей «прости» неверной тверди многолюдной.
*** Спят друзья мои в голубых гробах. И не видят созвездий, где тридцатитрехлетний идет рыбак по волнующейся воде. За стеной гитарное трень да брень, знать, соседа гнетет тоска. Я один в дому и жужжит мигрень зимней мухою у виска, Я исправно отдал ночной улов перекупщику, и притих, я не помню, сколько их было, слов, и
рифмованных и простых,
на смену грусти приходит злость — отпусти, я кричу, не мучь — но она острее, чем рыбья кость, и светлее, чем звездный луч.
*** Я шагал с эпохой в ногу, знал поэтов и певцов, знал художников немного, и известных мудрецов. Рассуждал о коммунизме, о стихах, о смысле жизни, или шахматной игрой с ними тешился порой. И не просто для забавы эти творческие львы говорили мне, что слава слаще меда и халвы — что в виду они имели сочиняя эту речь, олимпийцы, чем хотели друга скромного увлечь? Слава — яркая заплата. Это Пушкин написал. Но она же и зарплата, и шампанского бокал. Был я полностью согласен и завистливо глядел, представлялся мне прекрасен этот радостный удел. Но успешно миновала юность робкая моя. И давно забочусь мало о таких моментах я. Больше нет советской власти, лишь доносится в ночи: не ищи, бахытик, счастья, легкой смерти не ищи. Даже слава — только слово, уходящее во сне, вроде саши соколова по серебряной лыжне, вроде рюмки алкоголя, вроде флоксов на столе — вроде ветра в чистом поле, в вологодском феврале…
*** Переживешь дурные времена, хлебнешь вины и океанской пены, солжешь, предашь — и вдруг очнешься на окраине декабрьской ойкумены. Пустой собор в строительных лесах. Добро в мешок собрав неторопливо, с морскою солью в светлых волосах ночь-нищенка спускается к заливу. Ступай за ней, куда глаза глядят, расплачиваясь с шорохом прибоя… Не здесь ли разместился зимний ад для мертвых душ, которым нет покоя, не здесь ли вьется в ледяной волне глухой дельфин, и как-то виновато чадит свеча в оставленном окне? Жизнь хороша, особенно к закату, и молча смотрит на своих детей, как Сириус в рождественскую стужу, дух, отделивший мясо от костей, твердь — от воды, и женщину от мужа.
*** С. К. Для чего радел и о ком скорбел угловатый город — кирпичен, бел, черен, будто эскиз кубиста? Если лет на двадцать присниться вспять — там такие звезды взойдут опять над моей страной, среди тьмы и свиста. Там безглазый месяц в ночи течет, и летучим строчкам потерян счет и полна друзьями моя квартира. Льется спирт рекой, жаль, закуски нет, и красавец пригов во цвете лет произносит опус в защиту мира. Если явь одна, то родную речь не продать, не выпить, не сбросить с плеч — и корысти нет от пути земного, потому что время бежит в одном направлении, потому что дом развалившийся не отстроить снова. На прощанье крикнуть: я есть, я был. Я еще успею. Я вас любил. Обернуться, сумерки выбирая — где сердечник бродский, угрюмства друг, выпускал треску из холодных рук в океан морской без конца и края. И пускай прошел и монгол, и скиф духоту безмерных глубин морских есть на свете бездны еще бездонней, но для Бога времени нет, и вновь будто зверь бездомный дрожит любовь, будто шар земной меж его ладоней.
*** Не гляди под вечер в колодец минувших лет — там еще дрожит раскаленный, летучий след отдаленных звезд, дотлевающих в млечной Лете, да кривое ведро на ржавеющей спит цепи, и дубовый ворот, что ворог, скрипит: терпи, и русалка влажные вяжет сети. Если даже вода, как время, дается в долг, то в сырую овечью шерсть, в небеленый шелк завернись, как гусеница в июле. Не дойди до главной развилки земных дорог, человек от печали вскрикнет, умрет пророк. Только Бог останется — потому ли, что однажды в кровавой славе сошел с креста — (не гляди в пустынный колодец, где ночь густа), и хулу на него, что затвор, взводили? Посмотри на юго-восток, где велик Аллах, где спускается с неба друг о шести крылах, чтобы встать на колени лицом к Медине. Как недобро блещет на солнце его броня! И покуда кочевник молит: не тронь меня, у него огня и воды достанет для семи таких: будто нож, раскаленный щуп опускает он в обгорелый, забытый сруб, чтобы вспыхнула каждая связка в твоей гортани.
*** Засыпая в гостинице, где вечереет рано, где в соседнем номере мучат гитару спьяну, слишком ясно видишь, теряя остатки хмеля: ты такой же точно, как те, что давно отпели, ты на том же лежишь столе, за которым, лепешку скомкав, пожирает безмозглый Хронос своих потомков. Свернут в трубочку жесткий день, что плакат музейный. Продираясь лазейкой, норкою муравейной, в тишине паучьей, где резок крахмальный шорох, каменеет время, в агатовых спит узорах, лишь в подземном царстве, любови достигнуть дабы, Кантемир рыдает, слагая свои силлабы. Засыпая в гостинице с каменными полами, вспоминаешь не землю, не лед, — океан и пламя, но ни сахару нет, ни сыру полночным мышкам. Удалась
ли жизнь? так легко прошептать: не слишком.
Суетился, пил, утешался святою ложью — и гремел трамвай, как монетка в копилке Божьей.
Был один роман, в наше время таких уж нету, там герой, терзаясь, до смерти стремился к свету. Не за этой ли книжкой Паоло любил Франческу? Сквознячок тревожит утлую занавеску, не за ней ли, пасьянс шекспировский составляя, неудачник-князь поминает свою Аглаю? Льется, льется безмолвных звезд молодое млеко, а вокруг него — черный и долгий, как холст Эль Греко, на котором сереют рубахи, доспехи, губы, и воркует голубь, и ангелы дуют в трубы, и надежде еще блестеть в человеке детском позолотой тесной на тонком клинке толедском, а еще — полыхает огненным выход тихий для твоей заступницы, для ткачихи, по утрам распускающей бархат синий. Удалась ли жизнь? Шелестит над морской пустыней не ответ, а ветер, не знающий тьмы и веры, выгибая холщовый парус твоей триеры.

Сочинитель звезд

*** Расскажи, возмечтавший о славе и о праве на часть бытия, как водою двоящейся яви умывается воля твоя, как с голгофою под головою, с черным волком на длинном ремне человечество спит молодое и мурлычет, и плачет во сне — а над ним, словно жезл фараона, словно дивное веретено, полыхают огни Ориона и свободно, и зло, и темно, и расшит поэтическим вздором вещий купол — и в клещи зажат, там, где сокол, стервятник и ворон над кастальскою степью кружат…
*** Не понимаю, в чем моя вина. Сбылась мечта: теперь я стал писатель, в журналах, пусть порядком отощавших, печатаюсь, и даже иногда свои портреты с мудрым выраженьем лица — в газетах вижу. И другая убогая мечта эпохи большевизма сбылась — теперь я странствовать могу по белу свету, где-нибудь в Стамбуле, где спины лицемеров-половых изогнуты, и девы из Ростова зажиточным челночникам толкают сомнительные прелести, взирать с усмешкою бывалого туриста на Мраморное море, на проливы, мечту славянофилов, запивая все это удовольствие араком — анисовою водкой, что мутнеет, когда в нее воды добавишь — будто душа поэта в столкновенье с жизнью. А захочу — могу в Москву приехать, увидеться с друзьями, и сестрою, и матерью. Расцвет демократизма на родине, а мы-то, друг Серега, не чаяли. Нас всех произвели не в маршалы, так в обер-лейтенанты от изящной словесности, потешного полка при армии товарищей, ведущей отечество к иным редутам. Словно усердный школьник, дабы не отстать от времени, я заношу в тетрадку слова: риэлтор, лобстер, киллер, саммит, винчестер, постер. Жалкие ларьки сменились бутиками, букинисты достанут все, и цены смехотворны. Короче — рай. Ну, правда, убивают, зато не за стихи теперь, за деньги, причем большие. Ну еще — воруют, такого воровства, скажу тебе, наверно, нет нигде, ну разве в Нигерии какой-нибудь. Ну, нищета, зато свобода. Был бы жив Сопровский — вот радовался бы. Такой припев всех наших разговоров за четыре последних года. Впрочем, сомневаюсь. Позволь трюизм: вернувшийся с войны или из лагеря ликует поначалу, но вскоре наступает отрезвленье: кто спорит, на свободе много слаще, но даже в лучшем случае, дружок, сам знаешь, чем прелестный сон земной кончается. Распалась связь времен. Как много лет назад другой поэт — лысеющий, с торчащими ушами, в своем хрестоматийном пиджачке эпохи чесучи, эпохи Осо — авиахима, сумрачно бродил по улицам, и клялся, что умрет, но не прославит, а его никто не слышал и не слушал…
*** Хорошо в перелетной печали жизнь, полученную задарма проживать — погоди за плечами, восковая старуха-зима. А закат над Москвою заплакан, и в развалинах СССР рэкетир, комсомолец и дьякон под прощальную музыку сфер накричавшись вселенной «сдавайся», на дорогу выходят втроем и уносятся в медленном вальсе через ночь, сквозь оконный проем… Что еще мне сегодня приснится? То «алло!» прокричат, то «allez!». Спица-обод, свобода-темница, мало счастья на Божьей земле. Сколь наивен ты был со своими неприятностями, шер ами! Вот и рифмы нахлынули: имя, время, племя. Попробуй уйми, укроти их, мыслитель неловкий, уважающий ямб и хорей, что когда-то мечтал по дешевке откупиться от доли своей.
*** Алкогольная светлая наледь, снег с дождем, и отечество, где нет особого смысла сигналить о звезде, шелестящей в беде. Спит сова, одинокая птица. Слышишь, голову к небу задрав, как на крыше твоей копошится утешитель, шутник, костоправ? Что он нес, где витийствовал спьяну, диктовал ли какую строку Михаилу, Сергею, Иоганну, а теперь и тебе, дураку — испарится, истлеет мгновенно, в серный дым обратится с утра — полночь, зеркало, вскрытая вена, речь — ручья молодая сестра… Нет, не доктор — мошенник известный. Но и сам ты не лев, а медведь, Подсыхать твоей подписи честной, под оплывшей луной багроветь. Не страшись его снадобий грубых, будь спокоен, умен и убог. Даже этот губительный кубок, будто небо Господне, глубок.
Поделиться с друзьями: