Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
*** В верховьях Волги прежние леса. Вокруг Шексны лежат озера те же. И в книжке старой те же адреса рощ и холмов, равнин и побережий. Они давно живут и дышат без меня, свечами перед аналоем горя. И если б завтра я воскрес, я б первым делом вспомнил, что давно им не признавался, как люблю их, не писал пространных писем без ответа, тех, что годами шлет чужой жене отвергнутый любовник. Но об этом — молчок, как говорил поэт, застыв в ночи у телефона. Всякий волен жить прошлым, под пронзительный призыв, летящий с одиноких колоколен, затерянных во времени ином, в глуши (ты знаешь наше бездорожье), в стакане с синим утренним вином, в сосновых иглах, в теплой руце Божьей…
*** Старые фильмы смотреть, на февральское
солнце щуриться.
Припоминать, как водою талой наполнялись наши следы. Детские голоса окликают меня с заснеженной улицы, детские голоса, коверкая, выкрикивают на все лады имя мое. Над Москвой — деловой, дармовой, ампирной — мягкая пыль времени оседает на крыши, заглушая перебранку ли, перекличку. Сказать по правде, мир мой обветшал и обрюзг за последние годы. Небольшая это беда, да и что кокетничать, потому как притча насчет земли и зерна, как и ранее, справедлива. Еще не вечер. Поднаторев в науках — природоведении, арифметике, чистописании — дети играют в войну, ружьями потрясают, большими саблями, пистолетами. Падают в мокрый снег и хохочут. Нет, пожалуй, все-таки это чужое имя, или вообще не имя, а попросту — детский смех чередуется с криками, и право слово, неважно, в чем их смысл, белладонны довольно еще в зрачке, соглядатай, прильнувший глазом к замочной скважине, за которой бездонный спор на неведомом языке.
*** Это кто у нас не склоняет выи перед роком? Кто голубой слезой по стеклу сползает? Тяжкие кучевые лиловеют, беременные грозой. Крутись на сыром асфальте, бумажный мусор, тяни пивко на бульварной скамье, молодежь. Кто у нас спокоен, кто и усом не поведет, будто в фотоателье позирует? Видимо, в плоской фляге, в заднем кармане, осталось грамм двести с лишним еще животворной влаги. Осушив ее, — важен, суров, упрям, — семенишь домой с картошкой и огурцами. В небо глядишь с опаской — а ну как дождь хлынет? Одни царили, другие устали. И, если честно, уже почти ничего не ждешь. Разве что так, вздыхаешь, думая: ах как глупо. Не по Сеньке шапка, не по заслугам честь. Где же жизнь. вопрошаешь, где же она, голуба? Оглянись, дурила, это она и есть
*** …Ветхим пледом прикрывшись, сиротский обед поглощая за чтеньем газет, объяснить бы, зачем я на старости лет обленился и стал домосед. Отзвенели пасхальные колокола, дух свободы пронзительно-сух, и цветут тополя — значит, скоро земля в тополиный оденется пух. Этот миф, этот мир, вероятно, неплох, быстрый дождь, поцелуй впопыхах, да бумажная роза, которую Блок воспевал в декадентских стихах, и подвал недурен, и вино хорошо, и компьютер нехитрый толков. Слышу голос: чего же ты хочешь еще? Неужели прощенья грехов? Нет, начальник, ухи не отведать ершу. Черный шелк на глазах, серый прах. О несбыточном я уж давно не прошу, Нагуляться бы только в краях, где бессонное небо, где плеск голубей, где любому прохожему рад неулыбчивый вестник напрасных скорбен и печалей, и ранних утрат.
*** …я человек ночной, и слухом не обделен. Когда зима охватывает санным звуком оцепенелые дома предместий правильных, когда я, в клубок свернувшись, вижу сон о том, что жизнь немолодая крутится страшным колесом — все хорошо, у колеса есть и ось, и обод. В этот час я нехотя соприкасаюсь со светом, мучающим нас, и принимаюсь за работу, перегорая ли, дрожа, пытаясь в мир добавить что-то, как соль на кончике ножа…
*** Вечер страны кровав и лилов, ворон над ней раскрывает рот. По Ленинграду спешит господин Ювачев с банкою шпрот, с хлебною карточкой, лох, с номером «Правды» в руке, будь у него котелок — то спешил бы домой в котелке, и рассмешил бы вас, и тоскою пронзил висок. Так господин Ювачев долговяз, и дыряв у него носок. В клетчатый шарф спрятался он, в вытертый плед, жизнь, уверяет, фарс, а смерть так и вовсе бред, к черным светилам поворотись тощим лицом, чаю с баранками, что ли, выпить перед концом…
*** Старинный жанр прогулки городской, ямб пятистопный — белый, благородный, неспешный ритм шагов по мостовым… Давно уже, любовь моя, по ним не проходил курчавый Александр, ленивый Осип, Александр другой — но в точности, как первый, ветрогон и алкоголик. Все они, в краях недостоверных, облачных, туманных, беседуют
друг другом, усмехаясь,
когда бросают взгляд на землю нашу, где отжили, отмаялись, оставив
в наследство нам вечерний переулок с кирпичным силуэтом колокольни, настырных голубей в прохладном парке, которых, коли помнишь, при Хрущеве отлавливали сотнями, сетями особыми, с неведомой заразой сражаясь. Нынче в городе все больше ворон, не голубей, поди поймай ее, хитрюгу, с золотым колечком в огромном клюве, да и крысы что-то чрезмерно расплодились. Но зато не так суровы зимы, и весна приходит раньше. Правда, во дворах еще чернеет снег, и резок ветер. Ты мерзнешь? Не беда. Настанет май, откроются пруды, где можно лодку взять напрокат, и всласть скользить, скользить над зарослями сонной элодеи…
*** Ликовал, покидая родимый дом, восхищался, над златом чах, не терпел сластей, рифмовал с трудом, будто камень нес на плечах, убеждался в том, что любовь — обман, тайком в носовой платок слезы лил, и вдруг захотел роман написать в сорок тысяч строк, в сорок тысяч строк, триста тысяч слов, это ж прямо война и мир, прямо змей горыныч, семиголов, ты поди его прокорми, — и пошел скандал, незадача, зачерствелый сухой паёк. Я, ей-Богу, давно бы начал, да чернил в чернильнице йок, тех ли алых чернил, которыми тот подписывают договор… Пахнет газом, каркают вороны, на задворках полночный вор клад разыщет — а в четверть пятого затевает опять копать, перекапывать, перепрятывать, не даёт мне, гад, засыпать… Если свет начинался с молчания, с исцеления возложеньем рук, если б знал я свой срок заранее, если был бы искусствам друг, — восторгался б любой безделице, ну и что, говорил бы, пускай жизнь моя не мычит, не телится, постирай ее, прополоскай — кто-то корчится в муках творчества, беспокоен, подслеповат, а густеет ночь-заговорщица, и на радиоперехват выходя, я дрожу от холода. Пуст мой эфир. До чего ж я влип. Только свежего снега легчайший хруст, только ангела детский всхлип.
*** Лгут пророки, мудрствуют ясновидцы, хироманты и прочие рудознатцы. Если кто-то будущего боится, то они, как правило, и боятся. Смертный! перестань львом пустынным рыкать, изнывая утром в тоске острожной по грядущей ночи. Беду накликать, рот раззявив глупый, неосторожный, в наши дни, ей-ей, ничего не стоит, и в иные дни и в иные годы. Что тебя, пришибленный, беспокоит? Головная боль? Или огнь свободы? Не гоняй и ты по пустому блюдцу наливное яблочко — погляди, как, не оглядываясь, облака несутся, посмотри, как в дивных просторах диких успокоившись на высокой ноте, словно дура-мачеха их простила, спят, сопя, безропотные светила, никогда не слышавшие о Гете.
*** Есть нечто в механизме славы — какой-то липкий, как во сне, дефект, как будто для забавы в случайном поршне-шатуне запрограммировали как бы изгиб, а может быть, надлом, укромный, как змея под камнем. Томится нищий за углом, и вся машина ходит шатко, и повторяешь без конца — что слава! Яркая заплатка на ветхом свитере певца. Есть что-то в механизме смерти — а я механику учил — то приподнимет, то завертит, то выбивается из сил, то долго жертву выбирает, то бьет наотмашь, но в конце концов все чаще побеждает с ухмылкой кроткой на лице. И, отдыхая, смотрит в оба, а мы о прошлом не поем, лишь замираем возле гроба и тихо плачем о своём. А что до механизма страсти… но, впрочем, вру. На сто частей разорван, жалок и безвластен, от просветляющих страстей я так далек! Должно быть, слишком устал. Печаль моя тесна. Бежит компьютерная мышка, вздыхает поздняя весна, и шевелит губами, точно неслышно шепчет мне «прости за жизнь, потерянную почту, монетку светлую в горсти…»
*** Передо мною дурно переведенная «Тибетская книга мертвых»… а на улице ранние сумерки. Скоро дождь. Где отсырели буквы, где выцвели, где и вовсе стерты. А сохранились — что толку Смысла в них не найдешь все равно. Мертвые ведь, как правило, книг не пишут, не шевелятся, не безумствуют, и не дышат, только во сне приходят, пытаясь нам втолковать нечто, известное только им. Не скрипи, кровать, не слепи мне глаза, Венера, планета гневных, не шурши, мелкозубая мышка, в ночной норе. Хорошо монаху в горах подпевает евнух, хорошо просыпаться от холода на заре. Как говорил учитель, блажен обреченный голоду, и не скроется город, воздвигнутый на вершине холма. Где же моя вода, где мой хлеб, где голубое золото обморочных, запоздалых снов? Книга моя сама закрывается. Заблудиться, воскреснуть — долго ли. Вечерами на горное солнце смотреть легко. Слышишь, как беспризорный бронзовый колокол издает единственный крик, разносящийся далеко-далеко?
Поделиться с друзьями: