Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
*** До горизонта поля полыни до горизонта поля полыни а за полынью поля сирени а за сиренью поля беглеца до самой смерти попытка жизни до самой смерти возможность жизни до самой жизни возможность смерти и так без конца без конца Я сам не знаю чего мы ищем паря меж церковью и кладбищем чего мы ищем о чем мы помним когда плывем в небосвод ночной в полях пшеницы в полях сирени убегают в прошлое наши тени ускользают в прошлое наши тени надеждой мучаясь и виной До горизонта вместе с грозою сизые ночи гневные зори вплоть до подземного дома грома до расставанья а дальше врозь дальше на выбор — свист соловьиный шелест совиный явка с повинной в полях несжатых дорога к дому покуда сердце не сорвалось А с двух сторон с двух сторон пригорка снежная оземь легла скатерка где полыхали поля полыни полынья протяжная глубока заснежено сердце а в небе ночами не замерзает речка печали — не замерзает эта река 1977
*** неизбежность
неизбежна
в электрической ночи утомившись пляской снежной засыпают москвичи
кто-то плачет спозаранку кто-то жалуясь сквозь сон вавилонскую стремянку переносит на балкон хочешь водки самодельной хочешь денег на такси хочешь песни колыбельной только воли не проси воля смертному помеха унизительная кладь у нее одна утеха исцелять и убивать лучше петь расправив руки и в рассветный долгий час превращаться в крылья вьюги утешающие нас 1978
*** В Переделкине лес облетел, над церквушкою туча нависла, да и речка теперь не у дел — знай журчит без особого смысла. Разъезжаются дачники, но вечерами по-прежнему в клубе развеселое крутят кино. И писатель, талант свой голубя, разгоняет осенний дурман стопкой водки, И новый роман (то-то будет отчизне подарок!) замышляет из жизни свинарок. На перроне частушки поют про ворону, гнездо и могилу. Ликвидирован дачный уют — двух поездок с избытком хватило. Жаль, что мне собираться в Москву, что припаздывают электрички, жаль, что бедно и глупо живу, подымая глаза но привычке к объявленьям — одни коротки, а другие, напротив, пространны. Снимем дом. Продаются щенки. Предлагаю уроки баяна. Дурачье. Я и сам бы не прочь поселиться в ноябрьском поселке, чтобы вьюга шуршала всю ночь, и бутылка стояла на полке. Отхлебнешь — и ни капли тоски. Соблазнительны, правда, щенки (родословные в полном порядке), да котенку придется несладко. Снова будем с тобой зимовать в тесном городе, друг мой Лаура, и уроки гармонии брать у бульваров, зияющих хмуро, у дождей затяжных, у любви, у дворов, где в безумии светлом современники бродят мои, словно листья, гонимые ветром.
*** Сердце хитрит — ни во что оно толком не верит. Бьется, болеет, плутает по скользким дорогам, плачет взахлеб — и отчета не держит ни перед кем, разве только по смерти, пред Господом Богом. Слушай, шепчу ему, в медленном воздухе этом я постараюсь напиться пронзительным светом, вязом и мрамором стану, отчаюсь, увяну, солью аттической сдобрю смердящую рану. Разве не видишь, не чувствуешь — солнце садится, в сторону дома летит узкогрудая птица, разве не слышишь — писец на пергаменте новом что-то со скрипом выводит пером тростниковым? Вот и натешилось. Сколько свободы и горя! Словно скитаний и горечи в Ветхом Завете. Реки торопятся к морю — но синему морю не переполниться — и возвращается ветер, и возвращается дождь, и военная лютня все отдаленней играет, и все бесприютней, и фонарей, фонарей бесконечная лента… Что они строятся — или прощаются с кем-то?
*** Всю жизнь торопиться, томиться, и вот добраться до края земли, где медленный снег о разлуке поет, и музыка меркнет вдали. Не плакать. Бесшумно стоять у окна, глазеть на прохожих людей, и что-то мурлыкать похожее на «Ямщик, не гони лошадей». Цыганские жалобы, тютчевский пыл, алябьевское рококо! Ты любишь романсы? Я тоже любил. Светло это было, легко. Ну что же, гитара безумная, грянь, попробуем разворошить нелепое прошлое, коли и впрямь нам некуда больше спешить. А ясная ночь глубока и нежна, могильная вянет трава, и можно часами шептать у окна нехитрые эти слова…
*** Завидовал летящим птицам и камням, И даже ветру вслед смотрел с тяжелым сердцем, И слушал пение прибоя, и разбойный Метельный посвист. Так перебирать Несовершенные глаголы юности своей, Которые еще не превратились В молчание длиннобородых мудрецов, Недвижно спящих на бамбуковых циновках, И в головах имеют иероглиф ДАО, И, просыпаясь, журавлиное перо Берут, и длинный лист бамбуковой бумаги. Но если бы ты был мудрец и книгочей! Ты есть арбатский смерд, дитё сырых подвалов, И философия витает над тобой, Как серо-голубой стервятник с голой шеей. Но если бы ты был художник и поэт! Ты — лишь полуслепой, косноязычный друг Другого ремесла, ночной работы жизни И тщетного любовного труда, птенец кукушки В чужом гнезде, на дереве чужом. И близится весна, и уличный стекольщик Проходит с ящиком по маленьким дворам. Зеленое с торцов, огромное стекло Играет и звенит при каждом шаге — Вот-вот блеснет, ударит, упадет!.. Так близится весна. И равнодушный март Растапливает черные снега, и солнечным лучом В немытых зимних окнах разжигает Подобие пожара. И старьевщик Над кучей мусора склоняется, томясь.
*** Не убий, учили, не спи, не лги. Я который год раздаю долги. Да
остался давний один должок —
Милицейский город, сырой снежок.
Что еще в испарине тех времен? Был студент речист, не весьма умен, Наряжался рыжим на карнавал По подъездам барышень целовал. Хорошо безусому по Руси Милицейской ночью лететь в такси. Тормознет — и лбом саданешь в стекло, А очнешься — вдруг двадцать лет прошло. Я тогда любил говорящих «нет». За капризный взгляд, ненаглядный свет, Просыпалась жизнь, ноготком стуча. Музыкальным ларчиком без ключа. Я забыл, как звали моих подруг, Дальнозорок сделался, близорук, Да и ты ослепла почти, душа, В поездах простуженных мельтеша. Наклонюсь к стеклу, прислонюсь тесней. Двадцать лет прошло, будто двадцать дней. Деревянной лесенкой — мышь да ложь, Поневоле слезное запоешь. Голосит разлука, горчит звезда. Я давно люблю говорящих «да», Все-то мнится — сердце сквозь даль и лед Колокольным деревом прорастет. А должок остался, на два глотка, И записка мокрая коротка — Засмоли в бутылку воды морской, Той воды морской пополам с тоской, Чтобы сны устроили свой парад, Телефонный мучая аппарат, Чтобы слаще выплеснуться виной — Незабвенной, яблочной, наливной…
*** На востоке стало тесно, и на западе — темно. Натянулось повсеместно неба серое сукно. Длиннокрылый, ясноокий, молча мокнет в бузине диктовавший эти строки невнимательному мне. Тихо в ветках неспокойных. Лишь соседка за стеной наливает рукомойник, умывальник жестяной. Половина в пятнах света. Дай-ка ступим на нее, оживляя скрипом это несерьезное жилье. Город давний и печальный тоже, видимо, продрог в тесной сетке радиальной электрических дорог. Очевидно, он не знает, что любые города горьким заревом сияют, исчезая навсегда. Остается фотопленка с негативом, что черней, чем обложка от сезонки с юной личностью моей. Остаются ведра, чайник, кружка, мыльница, фонарь. Торопливых встреч прощальных безымянный инвентарь. Блещет корка ледяная на крылечке, на земле. Очевидно, я не знаю смысла музыки во мгле Но останется крылатый за простуженным окном — безутешный соглядатай в синем воздухе ночном.

Памяти Арсения Тарковского

1

Пощадили камни тебя, пророк, в ассирийский век на святой Руси, защитили тысячи мертвых строк — перевод с кайсацкого на фарси —
фронтовик, сверчок на своем шестке золотом поющий, что было сил — в невозможной юности, вдалеке, если б знал ты, как я тебя любил, если б ведал, как я тебя читал — и по книжкам тощим, и наизусть, по Москве, по гиблым ее местам, а теперь молчу, перечесть боюсь. Царь хромой в изгнании. Беглый раб, утолявший жажду из тайных рек, на какой ночевке ты так озяб, уязвленный, сумрачный человек? Остановлен ветер. Кувшин с водой разбивался медленно, в такт стихам. И за кадром голос немолодой оскорбленным временем полыхал.

2

Поезда разминутся ночные, замычит попрошайка немой — пролети по беспутной России — за сто лет не вернешься домой.
От военных, свинцовых гостинцев разрыдаешься, зубы сожмешь, — знать, Державину из разночинцев не напялить казенных галош… Что гремит в золотой табакерке? Музыкальный поселок, дружок. Кто нам жизнь (и за что?) исковеркал, неурочную душу поджег? Спи без снов, незадачливый гений, с опозданием спи, навсегда. Над макетом библейских владений равнодушная всходит звезда. Книги собраны. Пусто в прихожей. Только зеркало. Только одна участь. Только морозом по коже — по любви. И на все времена.
*** В. Ерофееву Расскажи мне об ангелах. Именно о певучих и певчих, о них, изучивших нехитрую химию человеческих глаз голубых. Не беда, что в землистой обиде мы изнываем от смертных забот, — слабосильный товарищ невидимый наше горе на ноты кладет. Проплывай паутинкой осеннею, чудный голос неведомо чей — эта вера от века посеяна в бесталанной отчизне моей. Нагрешили мы, накуролесили, хоть стреляйся, хоть локти грызи. Что ж ты плачешь, оплот мракобесия, лебединые крылья в грязи?
*** И.Б. То мятежно, то покорно человеки алчут корма в неотъемлемой стране, где земельная реформа, и партийная платформа, и чиновник на коне. Но спокон веков, дружище, не к одной телесной пище рвется сапиенс людской. Он, из бочки выбив днище, кроме хлеба, также ищет счастье, вольность и покой. Для подобного предмета есть вакансия поэта в каждом обществе, и тот, различая больше света, чем иные (не-поэты), высшей ценностью живет. Он не пьет вина, не курит, тесных стен не штукатурит, он — духовный агрегат. Иногда он брови хмурит, руки моет, просит бури, горним трепетом богат. По себе, должно быть, судя, в повседневном этом чуде (даже если рифмы в ряд) озабоченные люди, разрезая дичь на блюде, смысла вещего не зрят. И при всякой данной власти, не сказав при входе «здрасьте», мира дольнего сыны склонны дать ему по пасти, и частенько бард несчастен, и глаза его влажны. Пусть войдут в миропорядок для бобров, ракушек, радуг, и святой, и прохиндей. Правда, жребий их несладок, и на грех ужасно падок даже лучший из людей. Но горит над ними Овен, и мильон других штуковин, тина пищи для души. Не хладей же сердцем, воин, будь насмешлив и спокоен, вирши добрые пиши.
Поделиться с друзьями: