Норвежский лес
Шрифт:
Напившись чаю, хозяин показал мне сарай и сказал:
— Этого, конечно, для благодарности маловато, но тем, что здесь лежит, никто не пользуется. Возьми, если что тебе пригодится.
Сарай оказался набит всякой всячиной: от ушата и детского бассейна до бейсбольной биты. Я нашел старый велосипед, средних размеров стол с двумя стульями, трюмо и гитару.
— Можно вот это? — спросил я.
— Бери, что захочешь.
Я потратил весь день, очистил велосипед от ржавчины, смазал его, накачал шины, настроил скорости, в магазине мне поменяли тормозные тросы, и велосипед стал как новый. Затем я вытер со стола толстый слой пыли, заново отлакировал. Поменял на гитаре все струны, подклеил места на корпусе, которые начали было отставать. Специальной щеткой удалил ржавчину, подправил гриф. Гитара была простой, но строить стала правильно. Если вспомнить, я не брал инструмент в руки со школьной поры. Усевшись на веранде,
Затем из остатков досок я смастерил себе почтовый ящик, покрасил его красной краской, написал имя и повесил перед входом. Но до третьего апреля в него опустили только переадресованную открытку, извещавшую о вечере-встрече выпускников старшей школы, на который я бы все равно ни за что не пошел. Почему? В этом классе со мной учился Кидзуки. Открытка моментально полетела в мусорное ведро.
А четвертого апреля после обеда принесли письмо. Оказалось — от Рэйко. На обратной стороне конверта стояло ее полное имя — Исида Рэйко. Я аккуратно отрезал ножницами край, сел на веранде и принялся читать. Я, конечно, предчувствовал нерадостные новости, а начал читать — так оно и оказалось.
В первых строчках Рэйко извинилась за поздний ответ.
Наоко долго боролась с собой, чтобы тебе написать, но так и не смогла. Я несколько раз предлагала сделать это за нее, говорила, что нельзя так долго заставлять ждать, но Наоко уперлась: мол, это — личное, — и продолжала меня уверять, что напишет сама. Вот так время и ушло. Прости, если сможешь, — писала Рэйко.
Ты, наверное, устал ждать целый месяц. Для Наоко тоже этот месяц оказался очень тяжелым. Пойми ее правильно. Признаться, состояние у нее сейчас неважное. Она пыталась своими силами встать на ноги, но результат по-прежнему плохой.
Если подумать, первым звоночком стала неспособность писать письма. Где-то с конца ноября — начала декабря. Затем постепенно начались слуховые галлюцинации. Когда она садилась за письмо, с ней заговаривали разные люди и мешали писать. Она хочет подобрать слово, а они ей мешают. Однако до твоего второго приезда болезнь протекала относительно легко. К тому же, по правде говоря, я не придавала ей серьезного значения. Нас всех беспокоит, в определенной степени, похожий цикл. Но после твоего отъезда состояние заметно ухудшилось. Она даже разговаривает сейчас с трудом. Не может найти слова. К тому же, Наоко сейчас в жутком смятении. Боится и паникует. И слуховые галлюцинации все сильнее.
Мы каждый день проводим групповые собеседования с врачом. Тем самым мы втроем (Наоко, я и врач) всякими разговорами пытаемся найти в ее мозгу поврежденные места наверняка. Я предлагала проводить собеседования и с тобой, да и врач согласился. Против была только Наоко. По ее словам, причина в следующем: «Если встречаться, то не в таком состоянии». Я пыталась ее убедить, что проблема не в этом, а в скорейшем выздоровлении, но она не передумала.
Кажется, я тебе уже говорила, здесь — не специализированная больница. Несомненно, есть квалифицированные врачи, которые лечат эффективно, однако интенсивная терапия здесь проблематична. Цель этого заведения — создание продуктивной среды для самовыздоровления, и медицинское лечение здесь не предусмотрено. Поэтому если состояние Наоко будет ухудшаться дальше, ее придется перевести в другую больницу или клинику. Хоть мне и горько, но это — вынужденная мера. Естественно, если до этого дойдет, она будет числиться во временной «командировке» и может затем вернуться обратно. А если все будет складываться удачно, так и выздоровеет, и выпишется. Во всяком случае, мы стараемся изо всех сил, и Наоко тоже держится как может. Молись за ее выздоровление. И продолжай, как обычно, писать письма.
31 марта.
Дочитав письмо, я продолжал сидеть на веранде, разглядывая по-весеннему преобразившийся сад. Почти полностью раскрылись лепестки старой сакуры, нежно дул ветерок, странными оттенками тускнели солнечные лучи. Спустя некоторое время откуда-то вернулся Чайка, поточил о доски веранды когти, вальяжно вытянулся возле меня и уснул.
Я решил о чем-нибудь подумать, но о чем и как — не знал. К тому же, по правде сказать, ни о чем думать не хотелось. Еще настанет время, когда мне придется о чем-нибудь думать, тогда и буду. По меньшей мере, сейчас думать не хотелось ни о чем.
Прислонившись к столбу веранды, я весь день просидел, созерцая сад и поглаживая Чайку. Казалось, все силы покинули тело. Шло время, начало смеркаться, вскоре двор погрузился в темноту. Исчез куда-то Чайка, а я продолжал рассматривать лепестки сакуры. В мраке весны они казались мне гноящейся плотью, выпирающей из потрескавшейся
кожи. Двор был наполнен тяжелым сладковатым смрадом мириадов тел. Я подумал о теле Наоко. Красивая, она лежала во мраке на боку, и из тела ее росли бесчисленные побеги. Они тихо покачивались и подрагивали от слабых порывов налетавшего откуда-то ветра. Почему это красивое должно болеть? Почему Наоко не оставят в покое?Я вернулся в комнату, задернул шторы, но и здесь витал запах весны. Им пропиталась земля, но мне он казался смрадом. В комнате с задернутыми шторами я ненавидел весну. Я ненавидел все, что принесла мне весна, ненавидел тупую боль, которую она вызвала в моем теле. Я никогда и ничего так сильно не мог ненавидеть.
Три последующих дня — очень странных дня — я провел так, будто брел по морскому дну. Я толком не слышал, если ко мне обращались; а когда начинал говорить сам, не могли расслышать меня. Такое ощущение, что все мое тело плотно затянули плевой, из-за которой не удавалось соприкасаться со внешним миром. Однако вместе с тем, они тоже не могли меня коснуться. Я и сам был беспомощен, и они ничего не могли со мной сделать.
Опираясь на стену, я рассеянно смотрел в потолок. Когда хотелось есть — грыз, что было, хлебал воду, становилось грустно — пил виски и спал. Не мылся и не брился. И провел так три дня.
Шестого апреля от Мидори пришло письмо. «Десятого — выбор предметов на семестр. Давай встретимся во дворе института и где-нибудь пообедаем? — писала она. — Я долго не писала, но теперь мы квиты. Давай мириться. Все-таки без тебя мне скучно». Я четыре раза перечитал письмо, но так и не понял, что она имела в виду. К чему оно… вообще? Голова отказывалась работать, и я не мог толком связать одну фразу с другой. Почему мы должны мириться в день выбора предметов? Зачем она собирается вместе со мной обедать? «Неужели тупею?» — подумал я. Сознание ослабло и вздулось, подобно корню ночного растения. «Так не годится, — промелькнуло в мутной голове. — Так не может длиться до бесконечности. Нужно что-то делать». Вдруг вспомнились слова Нагасавы: «Не жалей себя. Себя жалеют только ничтожества».
— Какой ты все-таки умница, Нагасава, — вздохнул я и поднялся.
Я наконец постирал белье, принял ванну, побрился, прибрал комнату, купил продукты, сделал нормальную еду себе и накормил отощавшего Чайку. Ничего крепче пива не употреблял, делал получасовую зарядку. За бритьем из зеркала на меня смотрело до неузнаваемости осунувшееся лицо. Чудовищно таращились словно чужие глаза.
На следующее утро я сел на велосипед и поехал немного прокатиться. Вернувшись, пообедал и еще раз перечитал письмо Рэйко. Голова была занята только одним: «Как мне быть дальше?» После ее письма в один миг рухнула надежда на постепенное выздоровление Наоко. Она сама говорила, что болезнь пустила глубокие корни, да и Рэйко считала, что всякое может произойти. Но после двух моих встреч с Наоко сложилось впечатление, будто ей становится лучше, и единственная проблема — набраться смелости для возвращения в реальный мир. Наберись она этой смелости, и нам любые сложности нипочем.
Однако возведенный на таком зыбком предположении воздушный замок в одночасье разрушило письмо Рэйко. Осталась лишь бесчувственная плоскость. Мне предстояло исправить положение. «Теперь, чтобы поправиться, Наоко потребуется немало времени, — думал я. — Допустим, она вернется, однако при этом будет намного слабее и нерешительнее, чем прежде». И мне самому предстояло подстроиться под новую ситуацию. Конечно, я понимал, что все проблемы не разрешатся только потому, что я стану сильней. В любом случае, мне оставалось лишь собраться с духом и ждать дальше, пока она не пойдет на поправку.
Эй, Кидзуки! В отличие от тебя, я выбрал жизнь, и собираюсь жить по-своему — как смогу. Тебе было тяжко, но и мне приходится несладко. Я серьезно. А все потому, что ты умер, оставив Наоко. Но я ее не брошу. Потому что я ее люблю. И я — сильней, чем она. И собираюсь стать еще сильнее. И вырасту. И стану взрослым. Потому что иначе нельзя. До сих пор я хотел, чтобы мне навсегда осталось восемнадцать. Но сейчас я так не думаю. Я уже не подросток. У меня есть чувство ответственности. Слышишь, Кидзуки? Я уже не тот, что прежде, когда мы были вместе. Мне уже двадцать. И я должен платить за право жить дальше.
— Ватанабэ, что с тобой? — удивилась Мидори. — Ты так похудел.
— Серьезно?
— Поди, перестарался… с той чужой женой?
Я рассмеялся и кивнул.
— С начала прошлого октября ни с кем не спал.
Мидори удивленно присвистнула.
— Полгода ни разу? Что, правда?
— Да.
— Тогда почему так похудел?
— Потому что повзрослел.
Мидори, взяв меня за руки, пристально посмотрела мне в глаза. Затем чуть сморщилась и улыбнулась:
— Ты прав. Что-то действительно чуточку изменилось. По сравнению с прошлым разом.