Новый Мир ( № 12 2009)
Шрифт:
— Я ничего не знаю, — не дожидаясь вопроса, фыркнула дама.
— В гостинице произошло убийство.
— Выпьете чего-нибудь? — Вертинская плеснула ржавой жидкости в пузатый бокал и, прихлебывая, прошлась вдоль кремовой в белую полоску стены.
— Произошло убийство, — терпеливо повторил Инспектор.
— Все мы умрем.
— Да, но не все насильственной смертью.
— Смерть — это избавление от мирской тщеты и суеты.
Инспектор почувствовал, что кротость монастырского послушника покидает его.
—
— Вот как? — Тонкие ноздри выпустили две густые, безразличные струйки дыма.
— Где вы были первого утром с семи до восьми тридцати?!
— Ах, какая разница? Я не запоминаю таких мелочей.
— В каких вы были отношениях с жертвой? — понесся под горку вконец раздраженный Инспектор.
— Не понимаю, о чем вы.
Вертинская кружила по комнате, увиливая от ответов, заполняя пространство эффектным сочетанием пауз и поз; присаживалась на самый краешек кресел и пуфов, вскидывая бровь, вскидывая ножку, вскидывая фразу. Инспектор терял бдительность. Было коричнево. Пахло корицей.
— Вы были близки?
— Да как вы смеете!
— В день убийства вас видели вместе.
— Чушь.
Инспектор чувствовал себя дальним родственником, которым заткнули дырку в свадебной фотографии. Всем вокруг было весело, все вокруг его презирали. Вертинская вальсировала довольно долго, прежде чем Инспектору удалось рассмотреть ее. Смуглое длинное лицо. Веки с черной выпушкой. Миндалины глаз, густо подведенные жирным, влажным, нестираемым черным цветом. Тени цвета жженого мандарина, помада вишневая до черноты. Лицо, вписанное в треугольник: глаза и губы. На ней было длинное платье из бежевого жоржета с белой бисерной бахромой. Обнаженная, с медным загаром спина внушала смутное беспокойство. Туфли-лодочки, каблуки-рюмочки, щиколотки ручной работы. Эффектная стрижка с воронеными волнами вьющихся волос. Острые черные коготки. Мотки мелкого жемчуга на тонкой шее, длинные и непослушные, как веревки качелей. Сухой и приторный аромат духов — запах сепии.
— Итак, — Инспектор отогнал терпкий дурман, — где вы были с восьми… с семи до восьми тридцати?
— Ох, вы снова за свое. Ну так и быть: я была в своем номере, смотрела, как этот мерзкий старик, хозяин гостиницы, подрезает куст в саду. Он это делает чуть ли не каждый день.
— Что за куст?
— Ну, не куст. Растение на длинных стеблях, с соцветьями в виде зонтиков. Знаете, такие белые мелкие цветочки. Запах очень приятный, морковный.
Инспектор не знал, но подробно записал в блокнот. Граммофон, как огромный цветок, вперил в него свою блестящую хищную чашечку. Инспектор поежился, но взгляд проигнорировал.
— Что-нибудь еще?
— Нет.
— Когда вы в последний раз видели жертву?
— Вечером ваша так называемая жертва приходила ко мне в комнату, и мы недолго беседовали.
— О чем беседовали, вы, разумеется, не помните?
— Я же сказала, что не запоминаю таких мелочей. — Дама в изнеможении плюхнулась на козетку.
Инспектор подошел к окну, пытаясь разглядеть пресловутый белый куст. В рассеянности выпустив блокнот, он нагнулся — и оторопел. Под кроватью, в перине пыли, уютно лежал маленький аккуратный смит-вессон.
— Я вынужден изъять это у вас, — подойдя к козетке, сказал он.
— Что изъять?
— Вот это. — И Инспектор указал на столик с шеренгой граненого стекла, на самом краю которого сиротливо тулились глиняный горшочек и деревянная ложка.
— Берите, — брезгливо скривилась Вертинская. — Я эти вещи впервые вижу.
Инспектор покинул коричную комнату взмокший и осунувшийся. У самой двери, чудом не выронив пакет с хрупким вещдоком, он налетел на Чекушку, который мыл пол и, дребезжа и подчеркнуто картавя, напевал про креольчиков, колокольчики и Антильские острова. Увидев Инспектора, он тут же, словно старая пластинка, перескочил на девочек-шалуний и “голубые пижамба”. В коридоре действительно царили благотворные сумерки, состоящие как бы из отдельных синих пузырей, в которых ворочался этот неугомонный человечек, шуруя по ним, как по бильярдным шарам, квакающим от влаги кием швабры.
— Нашли тело? Не хотите записаться? — пропел он. — А я вот решил прибраться. Горничная заболела. Идете к студенту? Постойте-ка, я вам сейчас мигом набросаю его поясной портрет. — Облокотился на швабру, вытер воображаемый пот со лба. — Петя Скавррутин. Пишется с двумя “р”. Но это, впрочем, по словам Пети. А Петя грассирует и часто врет. Мальчишка он с закидонами. Не глуп, но ленив. Бойкий на язык, но мелет им впустую. Отнюдь не мозгляк в каноническом смысле этого слова, учится через пень-колоду, умеет вовремя и по делу подсуетиться. На лекциях вечно переспрашивает и уточняет, хотя конспект сроду не вел, — верное средство втереться в доверие седеньким, не от мира сего преподавателям. Не брезглив. Ничего не знает, но схватывает на лету. Ироничен во всем, что не касается его драгоценной особы. Играет в анфан-террибля, вообще всячески культивирует в себе инфантильность. Лицо простоватое, плебейское, духовностью не испорченное, но наивное, что подкупает. Ничего и никогда не доводит до конца. Дам берет шармом и напором. Разыгрывает эстета, с видом скучающим и искушенным. Ведет, как устрица, прикрепленный образ жизни. Единственный незыблемый авторитет для него — мать, довольно деспотичная крабиха, которая до сих пор собирает ему портфель и целует на ночь. И знаете что? Я его подозреваю.
— У нее под кроватью смит-вессон, — выпалил долго молчавший Инспектор.
— У Вертинской? Думаете, это то, что вы искали?
— Не знаю. Револьвер — это как-то чересчур театрально, что ли…
Да и не очень эстетично.
— Ну, тут я, сами понимаете, ничем помочь не могу.
— Да, но все-таки… Что вы мне посоветуете?
— Избегайте оживленных разговоров.
Чекушка склонился над ведром и, полоща тряпку, зашелся надрывным: “Ваши пальцы пахнут ладаном, а в ресницах спит печаль. Ничего теперь не надо нам, никого теперь не жаль”.
Студент полыхал пальмами и лиловыми утесами со слабым дымком на рукавах и в этом наряде напоминал толстую, покрытую лаком матрешку. Его бесили убогий номер, скверная кухня, мутное море, но больше всех досталось Гегелю.
— Вот смотрите. У меня двадцать шестого пересдача, и я должен за этот изуверский срок постичь все тайны бытия. К примеру, тот же Гегель. У него не было даже любимого блюда, человек всякое кушанье называл просто едой. То есть вдумайтесь: моя футболка с пальмами для него просто одежда. Но как тогда я должен буду понять, что этот чудик описывает в своих многотомных талмудах? Как я узнаю, что он имеет в виду? Он говорит “одежда” и подразумевает свой швабский котелок, а я читаю и подразумеваю свою футболку. А между тем восемь тетрадных страниц убористого бубнежа. И все это учи. Вообще, меня умиляют эти высоколобые сычи с головой-одуванчиком, которые свои частные фобии навязывают моей бесконечной вселенной. — Вид у студента был гордый и торжествующий.