Новый Мир ( № 7 2007)
Шрифт:
А у Николая Николаевича после Вавочки — одна, другая. Еще одна. Кажется, никого не любил. Кроме мамочки, конечно. И Вавочки. Но мамочка так и не смогла с Николаем Николаевичем после всего. Он грубый был. Беспощадный.
Сейчас скажу.
Мы с мамочкой все еще в ванной жили. Ванная была ледяная, пять метров, туда еле-еле кровать влезала, узенькая, мы спали на ней вдвоем. И у меня стало болеть сердце, это диагностировал профессор Скворцов — наш родственник из Нижнего. Это по линии дедушки — родственник, там только дедушка мой обер-полицмейстер, а так сплошные профессора, медики, сам Филатов, который глазник, тоже, они в революцию не пошли, они были верующие, такая семья, а именем Скворцова теперь названа клиника или больница в Нижнем, а тогда был он в Москве по медицинским делам и пришел нас навестить. А мамочка ведь не знала, что сердце больное у ее доченьки, думала, простуда, стала отогревать меня, положила на грудь мешочек с горячей золой, тут мне стало совсем плохо. Скворцов меня послушал, узнал про мешочек, испугался — Мария Васильевна, этого нельзя было делать. Вы могли Асеньку погубить.
Вот.
Но
И мамочка пошла. Зачем? И зачем Саввушка ее зазвал? Хотела увидеть, бедная, или понять, какая та, из-за которой Коленька ее бросил. Или у мамочки все-таки были надежды, хотя она отказывала Николаю Николаевичу? Но она пошла с Саввушкой, а Николай Николаевич, конечно, там был с Вавочкой. И еще я не понимаю Саввушки, который хотел, чтобы мама с папой опять были вместе, а Мусеньку туда повел. Чтобы убедиться — опять Николай Николаевич обманывает? Мне ничего не сказали, я себе спала, а проснулась — темно, выбежала на кухню — крысы. Я как закричу, на подоконник вскочила, коленкой разбила стекло оконное, случайно, конечно, и ору, но никто меня не слышит, а крысы не уходят, и тут я, и уже не в разбитое окно, а — чтоб не порезаться! — в другое окно, и прыгнула вниз. Это был высокий бельэтаж, а я и не упала даже, ловкая была, и к проходной, там всегда солдат стоял, а навстречу сам папа Коля. В шинели до пят, духами пахнет и еще, мне показалось, едой. Он раньше мамочки явился, у него автомобиль служебный с шофером. И он так рассердился — как они смели мою дочь оставить одну! Идиоты! И он, я говорю, жестокий; он над мамочкой пошутил. Мамочка вернулась, дверцу нашу тихонько открыла, а ей на голову — платяная щетка; папа Коля устроил, и еще захохотал. А мамочка заплакала. Тогда папа Коля стал на нее орать, он вообще жутко орал иногда, а потом пошел и лег спать.
О, Бог мой.
Вот тогда он и уехал из Артшколы насовсем, на Арбат, в квартиру от Реввоенсовета, и там у него сразу новая женщина, но не Вавочка, нет. Они никогда вместе не жили… Потом еще другая появилась, я путаю, кто когда, но была и хорошая; по-моему, звали ее Ксения Александровна. Она узнала, что у папы Коли есть дочка, тут же мне — брелочки, и кошелек перламутровый на красной шелковой подкладке, и альбом художницы Клейн. И еще: она пришла к маме на работу, и они подружились. А папа Коля все продолжал свою беготню. Болезнь или распущенность, но с Ксенией Александровной они тоже расстались.
А я еще больше боялась оставаться одна в нашей ванной. Из-за крыс, конечно. Мамочка работала далеко, на Театральной, возвращалась поздно, и я ее всегда ждала на улице. Лучше на улице, чем в ванной; во дворе бегала до темноты одна, пока она не вернется. Был нэп, мамочка приносила мне пирожки, покупала на Охотном ряду и ехала в Лефортово на трамвае. Долго. А тут в Москве оказался Саша, младший брат папы Коли, его еще не посадили, он мечтал учиться. Он был много моложе Николая Николаевича; у них отцы разные, а фамилия одна, потому что второй муж бабушки усыновил папу Колю; бабушка не сразу согласилась, но, когда появились еще дети, решила — пусть будет одна семья. От Коли этого не скрывали, он знал, что у него есть и другие родственники; в Петербурге, уже после венчания, они с мамочкой в гости ходили к какой-то старой-старой фрейлине, во дворец, это была папина тетка. А Саша хотя и остановился у брата, но приехал навестить мамочку; я же говорила, они все любили ее, считали родной, и он увидел, как во дворе Артшколы их Асенька бегает одна в рваной шубке на рыбьем меху, и написал письмо в Нижний, что меня надо взять отсюда, пока у мамочки не устроится хоть как-то жизнь. Никто предположить не мог, что маме встретится папа Миша. И бабуленька, конечно, отвечала согласием и чтобы он привез меня в Нижний. Она взяла на себя такую ответственность. А как мама отпустила? Со слезами. И я — со слезами. Я не хотела ехать от мамы никуда, но мамочка сказала, что скоро приедет ко мне. Она провожала нас, поезд долго не уходил, она сидела у меня в купе, и я заснула. И еще она оставила нам пирог с черникой. Такой замечательный пирог. Не с Охотного ряда. Нет. Она сама пекла его перед нашим отъездом ночью на той самой кухне с крысами.
И вот мы приехали, и хотя я, конечно, была в Нижнем, это до Пичингушей мордовских, но крошечная и не помнила ничего. И тут, я уже говорила, мы с Сашей после поезда бредем по Канавинскому мосту, а навстречу нам высокий, необыкновенно высокий, огромный даже мужчина, шагает быстро, борода на две стороны, а на плечах корзина плетеная. Саша мне — Вон, деточка, твой дедушка идет! Значит, я его первый раз видела. Ты думаешь, не первый? Но он к нам в Пичингуши не приезжал. Маринка приезжала и бабушка моя. И папа Коля для разводу, а дед — никогда. Может, он тоже в тюрьме посидел, а мне не говорили? Все-таки обер-полицмейстер такого города. Вот мы его увидели, а он нас. Остановились как раз на середине моста. Поцеловались и стали друг друга угощать, потому что у деда в корзине были булочки, он нес их на ярмарку в Канавино. Продавать. А у нас мамочкин пирог с черникой. Но моя бабуленька булочки для продажи не пекла. Кто-то пек, и дедушка этими булочками в очередь с губернаторшей торговал, бывшей, конечно. Один день — мой дед, другой — губернаторша. Ей мальчик старший булочки в Канавино носил. Разве хрупкой женщине такую корзину поднять? А вот дед сильным был очень, а бабушку боялся, ну, не боялся, конечно, но если раскричится моя бабуленька, худенькая, красивая и на каблучках всегда — цок! цок! — он, дед мой, ее слушался во всем, как ребенок. Но она кричала совсем не так, как Николай Николаевич! Не обидно и не страшно совсем. А дедушка большой такой, плечи широкие, борода на две стороны, он только головой кивает бабуленьке, а бабуленька еще и пальчиком ему погрозит. Вот так вот — мол, ни-ни!
А у Николая Николаевича опять была новая женщина. Не знаю, что не давало ему покоя. Или кто: Мусенька, Вавочка, сам себе, но он опять был с другой, а у той дочка. Годика три. Они, это папа и его новая, звали девочку Зайка. А эта девочка мою мамочку увидела и прилепилась, и мы втроем гулять ходили, переулками, и Зайка говорила, когда прощались — Мама Малюсенька, приходи вчера. Я ведь тогда жила у папы Коли на Арбате. Когда? После Нижнего. Бабуленька моя так велела, когда мне пришло время в школу идти. Ее все слушались, и папа Коля слушался: он взял меня после Нижнего, чтобы я училась в Москве. Но ни одного ласкового слова. Ни одного. Жена его велит — Пойди к соседям, попроси папирос! А он — Не ходи! Она хохочет — Иди сейчас же! Вот так вот: не ходи! иди! И я не знала, что мне делать, я не хотела жаловаться и расстраивать маму. Я не плакса, когда мы в ванной жили и дрожали от холода, не плакала, и от мамы уезжала в Нижний не ревела, и когда сюда, в Москву, от бабуленьки и дедуленьки возвращалась к Николаю Николаевичу, тоже. Но тут у меня — слезы. Я ведь не понимала, что они оба хотят от меня, и не соображала, что, наверное, шутят, но понимала, что я им мешаю. Правда, уроки делать папа Коля все-таки посадил меня за свой стол и на свое кресло, черное, кожаное, очень гладкое. Ну а Зайка глупенькая еще и все время лезла ко мне с играми. И соскользнула однажды. Я даже и подумать не могла, чтобы толкнуть ее или еще что, как это бывает с детьми. Я ведь чувствовала там себя как в гостях незнакомых, даже хуже, и потом, я привыкла к любви, но мамочка просила — Потерпи, тебе нельзя жить в холоде, вот мы с Мишенькой получим комнату и будем все вместе. Да, да! Она уже встретила папочку Мишу! Так вот, в кабинете рядом с креслом стоял такой круглый столик из карельской березы, Зайка зацепилась, когда падала, оцарапала щеку, жена папина как завизжит, и тогда папа Коля наотмашь ударил меня по лицу. Наотмашь… Меня никто никогда не бил. Наказывали, конечно. Дед однажды в угол поставил, а я стояла там, стояла, а потом куклу попросила — скучно, говорю. Они с бабуленькой стали хохотать, и мы втроем сели пить чай с булочками, которыми дедушка торговал.
А в угол поставили вот почему: мы с Алешей Благовским, такой мальчик славный, после службы воскресной видали венчание — хотя и революция, но еще многие венчались, — ну, и мы с Алешей перемигнулись и быстро по домам, а жили рядком, Благовских сад за нашим забором, я на голову бабушкины кружева из комода, Алеша — бант на шею, и бегом назад в нашу церковь Трех Святителей к батюшке, с которым моя бабулечка дружила и в преферанс играла вечерами. Батюшка спрашивает — что, дети? А мы с Алешей в два голоса — Венчаться, батюшка! Мы друг дружку любим очень. А батюшка серьезно так — Хорошо, — говорит, — что вы так решили, только давайте подождем немного. Через десять лет я вас, милые дети, и повенчаю!
До сих пор помню, как он это сказал. Нежно. Глаза грустные. Будто наперед знал, что его самого в ссылку, мы с Алешей кто куда, больше не видались, я — в Москву, а Благовские из Нижнего от греха подальше, поскольку — лишенцы, храм закрыли, а уже при Хруще решили взорвать, а он только главу потерял, но устоял. Так поставлен. И тогда в нем открыли кафе. А в Москве на первом уроке велели крестики снять, а я дома сняла — жена Николая Николаевича даже возмутилась, что у меня на шее крестик. И еще нам в школе сказали — Если у вас из родных кто-нибудь в церковь ходит, надо об этом рассказать, и про иконы тоже. И все дети стали, Лизонька, руки тянуть, что не ходит никто, что икон нет. И я тянула. Так было, Лизонька! Так мы жили! И я как-то ни о чем не задумывалась. Но я никогда никому не рассказывала, что бабуленька моя причащается, а у мамочки иконка кипарисовая и что, как все лягут, мамочка молится и в темноте всех нас по очереди с иконкой обходит, а потом прячет в шкаф от чужих глаз. Мы всегда все об этом молчали. И что к мамочке попадья в гости ходит, тоже, а у попадьи муж расстрелян.
Но только мы с Алешей и не очень огорчились тогда, что через десять лет, а такие торжественные и счастливые даже, как взрослые, к обрыву на стрелку, где Ока в Волгу впадает… А наказали меня за то, что без спросу рылась в бабушкином комоде. За это и наказали.
А где был папа Миша? Он уже был! И Нинка была. Она меня на два года младше, и она, когда меня в Нижний увезли, пришла сама к моей мамочке и говорит — Я знаю, ваша дочка уехала, и моя мама далеко, давайте, — говорит, — так играть: понарошку, что вы будете моей мамой, а я вашей дочкой и я вас буду мамой звать. Можно?
Ее мать оставила папочку Мишу. Вышла замуж и бросила их, и так папочка Миша стал моим папочкой, а Нина сестрой, и это уже на всю жизнь. Вот какая Нинка хитрюга, первой мамочку высмотрела. Конечно, они, папа с мамочкой, были знакомы, мамочка однажды его жене аккомпанировала, у той голос был. А ты знаешь, как наша мамочка, твоя бабушка, играла! А мамочка, когда меня отдала бабулечке и осталась совсем одна, попала в нервный санаторий. Санаторий назывался “Мцыри”. Странно, да, назывался? И папочка Миша стал к мамочке туда ездить. Он не испугался того, что происходило с моей мамочкой. А происходило страшное — мамочке снился каждую ночь один и тот же сон. Она никогда не рассказывала какой, видно, боялась, что сон вернется… Ведь у мамочки сперва умер братик мой, Юрик, от дифтерита, еще до революции, в войну, а после революции — отец; кажется, в Казани попал в лечебницу и неизвестно где похоронен, старший брат сидит в тюрьме советской, он — за белых, а младшего — он за красных, летчик, — аэроплан белые сбили, а расстреляли зеленые, за каким-то хутором, на юге России, мамочка туда поехала, когда Гражданская кончилась, могилку искала, но не нашлась и эта могилка. А потом уже все с Николаем Николаевичем… Когда наша Нинка в меде училась, я ее учебники — от корки до корки, мне даже захотелось врачом, как она, но куда мне, я кровь увижу — в обморок, но мамочкину болезнь я, кажется, определила, но, конечно, ни мамочке, ни Нинке не призналась, я думаю, это “реактивный психоз”. Так называется.