Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 7 2007)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Тогда мама сказала — Асенька, Господу все равно. Главное, будет могилка папочкина и я смогу туда ходить, деточка моя, не убивайся.

Но надо было ждать. И мы стали ждать “этого” — полтора на полтора. А дождались — как всегда, не хватало денег, но поставили памятник из черного мрамора, пусть небольшой, но мамочка хотела обязательно, чтобы черный мрамор. И еще велела, чтобы было написано — полковник, для нее это имело значение, она не понимала, что и маршал теперь совсем не то, невоевавшие получали маршалов, а наш папочка прошел две мировых войны офицером, и до революции полковник был полковник — полковой командир.

А когда через два года не стало мамочки, я попросила в конторе, чтобы крестик выгравировали над их именами.

А знаешь, Лизонька, что твоя бесценная мачеха из Казани была дочкой начальника у Игорька. Ты всегда хвалила ее, и пирожки, и беляши, ну, это ладно, но ты никогда не подумала — горе она мне принесла. И еще ты повторяла, она умная! Да, я не умная, мамочка моя была умная, а я нет, но я и про тебя не знаю, умная ли ты, потому что иногда ты дура дурой.

Мы сидели с Игорьком всю ту ночь в нашей комнатке, держались за руки и молчали. Ты спала. Мы не объяснялись. Я поняла, он запутался. Еще когда мы возвращались из

Ташкента, поняла. А мы вернулись, Сталинград не отгремел, нашу Нину забрали на фронт, и мы вернулись; папочка довез нас до Москвы с военным эшелоном, тоже уехал, на стажировку, под Курск, но по дороге мы купили с ним целых два мешка соли. Ехали мимо Аральского моря… Весь вагон был засыпан солью. Под ногами хрустело. Грязная соль. Но это было богатство. Соль, даже такую, меняли на продукты. На первой же станции я купила тебе вареную курицу. Мы и в Москве соль меняли. Прямо на Тишинском рынке. Тут на площади была одна большая барахолка, сквер вытоптан, и даже в арке торговали. Помнишь? А помнишь, как мы с папочкой соль покупали? Мешки волокли? Жарко, душно, и синяя полоса над желтыми-желтыми песками, на горизонте — Арал. Мамочка говорила, таких цветов и у импрессионистов не видела. И еще жалела узбеков, их вез наш эшелон, воевать, конечно, а забирали прямо из кишлаков: в халатах, в тюбетейках, в черных калошах на босу ногу; товарные вагоны, где они ехали, были без туалетов, поезд останавливался, они как горох сыпались на землю, бегом к саксаулу, который вдоль дороги, задирали халаты, только попки мелькали не стыдясь, спинами к поезду садились на пригорке. Мамочка стояла у окна, плакала, наверное, думала о нашей Нинке. Совсем девочка, а в институте их готовили ускоренным методом, чтобы быстрее — фронту нужны хирурги. Когда Нина уходила, мама зашила под нагрудный карманчик ее гимнастерки иконку Николая-угодника. Боялась, что наша идейная воспротивится, но та ничего, смолчала. А потом сама, когда выдавали новую гимнастерку, перешивала образок.

Наш эшелон шел через Казань. Я три телеграммы послала Игорю, одну из Ташкента, две по дороге, авиационный завод его был в Казани. Мы пробыли целых пять часов на путях, а может, и больше, твоя мама ждала твоего папу, бегала по рельсам, через чужие поезда пролезала и под поездами пролезала, чтоб попасть на вокзальные платформы, высматривала Игорька. Но он не появился. Хорошо, со мной были папочка и мамочка. Потом уже в Москве на Тишинке наша лифтерша Катя дала мне телеграмму: “лечу в командировку подробности письмом”. Я знала, он возил самолеты завода на фронт, вернее, летал на этих самолетах с летчиками-испытателями, и мог не быть на месте, но я чувствовала — здесь что-то не так. А на Казанском вокзале, когда мы выгружались, и еще эта соль, а мамочке ничего нельзя подымать, и ты вертишься, украли мой чемодан, у меня и так ничего почти не было из одежды, в эвакуации оборвалась, все продавали, что можно продать, а тут перед самым возвращением я заказала себе босоножки, деревянные цветные на каблуке, их в Ташкенте шили местные армяне. Папочка договорился, мне их быстро сделали. Так обидно было…

Николая Николаевича еще держали в ссылке, в Арзамасе, и мамочка могла жить с нами на Тишинке, а Игорь письма так и не прислал, а, кажется, летал через Быково, совсем рядом с Москвой. И вдруг без предупреждения, я уже легла, звонок в дверь и голос его — Асенька! У меня ноги ослабели, открыла дверь, и я его не узнала. Узнала, конечно, но показалось, он другой. Или одежда была для меня незнакомой. Полувоенная, летная, наверное. Я кинулась к нему, обняла, он тоже, но поцеловал в щеку. Будто я ребенок. И еще он забыл, что мамочка с нами, и смутился. Было уже поздно, около часу, он попросил тебя не будить, посмотрел, как ты спишь, сказал, что в четыре за ним придет машина. Мы выпили чаю вместе с мамочкой, Игорь спрашивал о папочке, где он, про Нину, про папу Колю, о себе ничего и обо мне ничего, потом мама ушла, и мы остались вдвоем. Он достал конверт, я думала, он мне что-то написал, взяла, раскрыла, а там деньги. Я даже покраснела. Спросил — хватает ли вам с Лизонькой? Я говорю — мы вместе с мамочкой пока. И еще, говорю, немного платят в госпитале. А я уже тогда помогала раненым, потерявшим глаза, сперва как общественница, потом меня попросили работать, потому что я научилась делать перевязки, поводырем быть. Меня ценили и раненые, и врачи, но я этого Игорю не сказала. Зачем? Лизонька, было так странно и страшно сидеть рядом после такой долгой разлуки и ждать, когда он мне все объяснит. А что объяснять? И он боялся, Лизонька, поэтому молчал. Понимал — скажет, и все кончено. Наша, его, моя, прежняя жизнь кончена, а она была… что говорить, если бы не война! И тогда я взяла его за руку, и он крепко-крепко сжал мою. Вот так мы ночь и просидели, нашу последнюю ночь под одной крышей, а когда машина погудела ему под нашим балконом, я маму позвала, чтобы, когда он будет прощаться, не расплакаться, я не хотела, чтобы он видел мои слезы, да, не хотела, и мамочка сразу вышла, одетая, она тоже не ложилась, она, милая моя, единственная, не спала вместе со своей Асенькой, в пепельнице гора окурков, на столике пасьянс. А когда он ушел, мамочка говорит — девочка моя, надо жить. Я с тобою, но я ничего не могу тебе дать, кроме моей любви. Но сейчас такая война, столько горя, будем держаться и думать о наших там.

После всего мама Игоря зазвала нас к себе, стала плакать, обнимать, там еще был муж ее младшей, он пошел нас с тобою проводить на трамвай, об Игоре ни слова. Стал говорить, что я должна устроиться на какую-нибудь работу, а тебя отдать в детский садик. Я ему сказала — не отдам! Вот так. И не отдала. Вот твоя мама — пионерка, а в пионерский лагерь тоже не отдала. Почему? А разве ты хотела? И папочка с мамочкой тоже не хотели. Правда, может быть, ты бы другой выросла. Может, тебе и жить проще было бы. Не знаю. Но не отдала.

А ведь что наша мамочка пережила? Но она нам с Ниной говорила — девочки мои, нет ничего, что не могла бы вынести женщина… В один год у меня умер ребенок, потом отец. Ушел муж.

Да, у тебя, Лизонька, мог быть дядя. Мой старший братик, Юрик, Георгий, умер от дифтерита в Томске, где я родилась. Почему Томск? Там в шестнадцатом стояла военная часть Николая Николаевича. Наверное, опасались Японии. Или еще кого… Врач делал все, что мог, пленки в горлышке отсасывал через трубочку, но Юрик задохнулся. А Николай Николаевич Юрика обожал, и он больше не захотел видеть свою грудную доченьку. Я родилась раньше времени, была красная, лысая… И тут генерала, при котором служил папа, вызвали в Петербург, потом в Ставку, и они уехали. А мамочка осталась со мною. Ну, не одна, конечно: денщик, горничная и еще кухарка, но ведь одна. Мамочка как-то с полковыми дамами не сходилась. В тот год морозы были даже для Сибири жестокие, молоко резали, как лед, птицы падали на лету. А Николай Николаевич вернулся только через три месяца, когда уже случился Февраль. Он вошел в детскую ко мне, да как закричит — Марусенька, у нее золотая головка. Почему ты мне об этом не писала! Она ангел Рафаэлевый…

Пока его не было, у меня

выросли кудри. В него. А Юрик был черненький. Как мамочка. Бабушка у мамочки была не то сербиянка, не то молдаванка. Боярышня. Мамин дедушка ее вывез из похода, она влюбилась в него, в русского офицера, и поехала с ним в Россию, на Каму, но язык не учила. Была с норовом. Кричала на прислугу, на внуков по-своему или по-французски. Носила шиньон, турнюры, хотя они давно вышли из моды. Зятя своего, отца мамочкиного, не любила. Отдала за него дочь, правда, тогда еще был жив ее муж, а мужа слушалась, но с происхождением зятя не могла смириться. Он был младший и незаконный сын Нератова, вдовца, сенатора в летах, а мать — крепостная. Вот так, Лизонька! Красавица из деревни. Тогда Нератов уговорил очень старого бедного однодворца, который еще у его родителей служил конторщиком, обвенчаться с ней. Дать имя его ребенку. Поэтому у мамочки любимый роман — “Дворянское гнездо”. Всегда на полочке под рукою. Ведь и у Лаврецкого мать крестьянка. Хотя у Мусеньки героиней была, конечно, Лиза, монастырь и все такое. А вообще, мой дед Василий Нератову дорого обходился, университет бросил, служить не захотел, в военные тоже не пошел, буйствовал даже, и вдруг решил в артисты. Нератов был, конечно, против, но тот не слушал. Теперь понять невозможно, как его терзала двусмысленность происхождения. Назло всему свету! Два сезона по провинции, премьером не стал, и надоело. Ему выделили небольшое имение под Сарапулом, и тут в церкви на воскресной службе он увидал большеглазую, смуглую барышню, Серафиму, она из-под шляпки на местного буяна посмотрела, и тот голову потерял, Нератов, к тому времени старик, сам поехал ее сватать, и пока женой была Серафима, мой дед поутих, даже хозяином стал отличным. Таким, что его братья после кончины отца пригласили управлять всем своим хозяйством, он им — нет! Но Серафиме надоело сидеть в сарапульском захолустье, и потом, дети росли, она хотела дать детям настоящее образование, были нужны деньги, и дед в конце концов принял это предложение, но условия выговорил, не хотел подчиняться никому и еще не скрывал, что родственники в деревне, матери он не помнил, она в его младенчестве умерла, а вот каких-то своих двоюродных, высоченных красавцев мужиков торжественно звал к себе в кабинет, правда, с заднего крыльца, и еще политическим помогал. Но после пятого года ужаснулся… Его собственное имение, усадьбы братьев не пострадали, но он больше не привечал смутьянов, только еда, одежда, кров: было принято помогать беглым каторжным. Я не видела своего деда, он зимой восемнадцатого умер, но мамочка о своем отце, моем деде, так много порассказала, что кажется, я и этого своего деда знаю.

Его все тянуло к литераторам, к артистам, художникам, у Мельникова-Печерского, кажется, бывал, с Сувориным приятельствовал, но характер — порох! Охотником был страстным. Хотел убить Стахеева, считал, что тот отманивает его зайцев, земли граничили, а у братьев Стахеевых была большая охота, дед залег в кустах, но не выстрелил. Остыл, верно. Да и детей к тому времени у них с Серафимой было шестеро, он их обожал, хотя воспитывал в строгости… Стахеевы были на всю Волгу и Каму пароходчики, Елабугу отстроили, и храмы, и дома, в Москве — особняк на Басманной, не особняк — дворец, теперь о них вспомнили, а сколько лет — ни гугу, но вот судьба, Лизонька! Тот, которого мой дед хотел подстрелить, влюбился в Таню, мамочкину сестру, она моложе мамочки всего на год, крупная, яркая, смешливая, коса вокруг головы, считалась первой красавицей на Каме, а в гимназические каникулы по лугам да полям на своей кобылке да еще без женского седла, горячая, как отец, и где Стахеев ее заприметил и как все было, но Таня с ним из дома сбежала. А у Стахеева, между прочим, семья. Серафимы уже не было на свете, она умерла вдруг, в одночасье, тогда говорили — разрыв сердца, оставила своего Василия одного с детьми, была бы жива, не случилось, а тут дед впал в ярость: он увидал в этом повторение своей несчастной судьбы, он проклял Таню, да, да, проклял, через годы каялся, но это когда его Таня стала гражданской женой Стахеева, родила своих девочек, а тут он Стахеева на дуэль, но Стахеев из новых людей, эти замашки были не по нему, он просто увез Таню подальше от отцовского гнева и всяких пересудов. А для деда — еще одно оскорбление, его понесло, он впал в прежнее. Антрепризы. Актерки. Какие-то подряды… А законные дети нератовские — совсем другое. Совсем. Высокие чиновники во всяких столичных департаментах. Старший был товарищ министра иностранных дел. По-нынешнему — заместитель. А Пикуль написал — глуповатый англоман. Откуда известно? Откуда ему, Пикулю, известно? Англоман — да, но он нашу Мусеньку, мамочку мою, выделял именно за ум, любил с ней беседовать, а вот сестра его относилась ревниво к Васиным детям. Говорили, из-за их красоты. И высокомерно. Но помнишь, в горбачевские времена по телевизору какой-то архитектор выступал из Америки, нестарый еще, а ты знала, что он потомок нератовский, меня позвала, я у тебя гостила, а ты и спрашиваешь — На кого похож? Я тогда еще хорошо видела, сразу говорю — на тетю Таню, на сестру Мусенькину.

Боже мой, и так грустно, и все перепуталось. И не собрать в памяти, и где кто похоронен, не знаю! Так хотела в Нижний с тобой съездить, на кладбище к бабуленьке моей сходить, но сосисками отравилась, ты ни при чем, тогда, кроме хмели-сунели, ничего, а тут сосиски, зато по телевизору показывали, чего раньше не то что увидеть, а и прочесть — не прочтешь, помнишь — “Пятое колесо”, по первой программе диктор чего-то лепит про Литву, а по “Пятому колесу” — танки в Вильнюсе. Тогда не знала, что слепну, думала, дальнозоркость, как у всех. А ведь у мамочки глаукома, и бабуленька моя слепой умерла, но успела правнучку на коленях подержать, тебе и месяца не было, она в Москву из Нижнего приехала, чтобы почти слепыми глазами доченьку своей Асеньки увидеть. А я так на ее могилке и не побывала. Сначала — война, а потом жизнь, и всегда некогда. Правда, мы с мамочкой посылки с вермишелью, с макаронами в Нижний, а тогда Горький был, отправляли, ну, родственникам, которые там, и при Хруще отправляли, и при Сталине. Там и этого не было в магазинах. А они мне бульотку прислали, и досочку для сыра, всякие вещицы старинные из бабуленькиного дома. На память. А я тебе отдала… Что, я теперь гостей принимаю? Кого? Уже и нет никого. А раньше даже куропаток готовила в особом соусе. Такого соуса и в поваренной книге нет. Кто научил? Папочка мой. Мишенька. Приехал к нам на Ордынку, это когда я за Лешеньку замуж вышла, а должны были прийти его друзья с женами, я волновалась, я же их не знала, и тогда папочка мой звонит, и голосок в трубке — Асеныш! — Он меня Асенышем звал. — Сейчас выезжаю.

И приехал. Китель снял. Рукава засучил… Он так готовил, Лизонька! Да он все делал необыкновенно. Мамочка — нет, не хуже, но не очень любила. И потом ей из-за почки единственной стоять у плиты тяжко было, поэтому, ну, кроме эвакуации, конечно, всегда держали кого-нибудь. С этим было просто, из деревни бежали, а мамочке нельзя было даже чайник поднять. Она мне раз сказала — Асенька, детка, я ведь до десяти лет сама чулки не надевала. Ножку протягивала. Может, за это и пришлось ведра в Пичингушах таскать. Я и брату говорила. И Тане. Та тоже смириться не могла. А я им — Милые мои, помните, на взгорок у Камы выйдем — и наши с вами поля до горизонта, а наделы крестьян — платочки. У нас — шелк зеленый, озимые поднялись, а у них — одеяльце лоскутное. Одно на всех.

Поделиться с друзьями: