Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 7 2007)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Лизонька, ты меня опять разбудила. Если телевизор молчит, значит, я сплю, Лизонька. У меня только в шесть — “Большая стирка”, а ты разбудила, и я из-за тебя сон недосмотрела: там папа твой был, совсем молодой, костюм в полоску.

Я почему-то сейчас об Игоре часто думаю. Я вообще, когда еще ходила и видела, иду по Москве и вспоминаю. Вот здесь это было со мною. Здесь то. Вот тут я кого-то встретила. Здесь такие-то жили, а здесь эти… Но уже не осталось почти никого, Лизонька. Никого. Это невозможно в молодости даже представить. Чтоб никого. Ушли. Когда ты меня последний раз в глазную возила — и у меня тогда еще левый глаз видел, я на Тверскую смотрела и чувствовала — в последний раз смотрю.

А Лешенька меня долго не понимал. Я-то в нем не ошиблась, он стал тебе, Лизонька, настоящим отцом. Внученьке дедом. Больше, чем Игорь, у того своя семья и жизнь другая. Но вот ко мне Лешенька был несправедлив, одну оставлял… Часто. Все командировки у него, экспедиции, все с друзьями-приятелями, и в ресторан, и в отпуск с ними. Меня брал редко. Считал, наверное, что я за него не по такой уж любви вышла. Но когда и мамочки не стало, я сижу так в кресле, глаза закрыла,

читать не могу и телевизор не включаю, а он вдруг обнял и говорит — Асенька, я теперь тебе буду за папу Мишу и за Марию Васильевну. Хочешь, Асенька, я тебе омлет сделаю… Голова золотая, но ведь, кроме омлета, по дому и не умел ничего. Даже электричество я сама чинила. Вот и дальтонплан, кажется так, пригодился.

Лизонька, еще сон приснился: пришла в РЭУ. А там за загородкой, ну, где паспортистка, соседка моя бывшая сидит с третьего этажа. Она потом квартиру получила и от нас съехала, а раньше с нами жила. Очень милая женщина и внешне интересная. Тамарой звали. Я ей — это во сне — Ой, как рада видеть, все ли у тебя, Тамарочка, хорошо? А она — Замечательно. Моя мама умерла, мне квартира досталась, и я теперь живу как хочу.

Я, Лизонька, удивилась, ничего, думаю, дочка, и на улицу, а навстречу мне ее мать идет. Живая, веселая. Это во сне, Лизонька! Идет и спрашивает меня — Вы Тамару видели? Видала, говорю. А она — Во, моя дает! Теперь артистка, во ВГИК поступила.

Лизонька! ты же не знала, я рядом была. Когда? А должны были после третьего тура оценки объявить. Ты с утра убежала, взъерошенная, сердитая, и не звонишь. А говорила — к двенадцати скажут. Думаю, если мою девочку не приняли, как она там, маленькая, бедная, что с ней. Лешенька на работе, папочка с мамочкой на даче, мы на “сорок втором” снимали, у вдовы академика Славянова, да-да, это он источники открыл, а вдова его Сорбонну кончала, они с мамочкой очень сошлись, кухонька вроде сарайчика была, отдельно от общего дома, там они готовили и все время о чем-то рассуждали, а подойдешь — сразу замолкают обе, правда, Славянова иногда так посмотрит строго и спрашивает Мусеньку — Мария Васильевна, объясните, пожалуйста, почему мы с нашим образованием на эту орду стряпаем, почему?! Это классовая справедливость или сами виноваты? Ведь летом мамочка наша часами у плиты, а еще посуду помыть. А в эвакуацию в Ташкенте под диким солнцем, согнувшись над мангалкой. Но тебе она ничего не давала делать и нам не разрешала тебя нагружать, в магазин или в булочную — пожалуйста, а больше ничего. Оставьте ее, говорила, жизнь такая, все придется, сейчас погодите… Она в тебе что-то видела, думала, внучке удастся, что у нее не вышло. Если бы не мамочка да Зюма, да! да! Зюма! Они на нас всех ополчились: куда вы ее толкаете? Так вот, если бы не они — ты бы в энергетический поступала, у тебя самой никакого соображения не было, стеснительная, неловкая, по русскому — четыре, а по физике, алгебре — всегда пять, и Лешенька поэтому считал — надо в энергетический, тогда модно было, а Игорь — чтобы на курсы в МИД: язык, машинка, стенография, а потом за молодого советника замуж, в загранку — и с плеч долой… А тебя вот куда занесло. Короче, я не выдержала, схватила такси, примчалась к вашему заведению. И ни одного, ну ни одного человека у подъезда, чтобы спросить. Подошла к дверям, дверь с трудом открыла, тяжелая дверь, вахтер стоит важный, на меня так посмотрел, я назад. Но когда входила еще, услышала — такое жу-жу-жу, где-то наверху голоса, целый хор жужжит. Значит, еще все там, значит, и ты там, и еще не объявляли, и Ася стала ждать. Июль. Жарко. Пять часов, а еще больше парит. У ВДНХ, где мухинский рабочий с колхозницей, и присесть негде. Мимо люди толпою. Сперва на выставку, потом с выставки пошли. Помню, я все лимонад пила, спасибо — ларьки рядом… А ты вдруг на крыльцо вашего института вышла и меня увидела. Лизонька, честное слово, за полкилометра! И бегом ко мне. Я воду пью, а ты бежишь. Подбежала, красная, злая, кричишь — зачем пришла? Ты меня стеснялась, и не спорь — стеснялась. Я уехала. А ты домой заявилась в двенадцатом часу. Это так долго комиссия заседала. Господи, как давно это было, как давно. Нет, мы слишком в тебя верили, все, и помогали чем могли. И зря. Наверно зря. Я же не говорю, что ты неспособная. Но не получилось, девочка моя. Мы ведь не знали, что там такой гадючник. Как в нашем РЭУ — обхамят и выставят.

Лизонька, тут у меня такое случилось. Я спала. Проснулась — на часах полдесятого. Лежу, а не светает. Наоборот — темнее стало. Но есть хочется. Подумала: для меня еще рано, ты же знаешь, Лизонька, я с утра никогда не ем. Опять легла, смотрю в окно: совсем темно. И жарко очень. Даже в комнате асфальтом пахнет. Я опять встала. Хожу по квартире босиком. Вдруг телефон на кухне, это я услышала, долго звонили — подойти не успела. Почему у меня в комнате аппарат был выключен? Спала и выключила. Потом опять звонок и твой голос — Мамочка, что с тобой? — это ты меня спрашиваешь, Лизонька, и еще — Почему ты трубку не берешь? Не беру, говорю. А ты — Я тебе в восемь звонила, теперь уже десять. А я — Зачем так рано? Рассердилась даже на тебя, Лизонька, говорю — Мы с тобой всегда после двенадцати созваниваемся. А сама думаю, как быть дальше, если у нас солнце не всходит. Про затмение обязательно бы по какой-нибудь программе объявили. И вдруг вспомнила: озоновая дыра. Вот об этом говорили, еще накануне. По третьей программе. Просили на улицу не выходить, а ты еще смеялась, Лизонька. Ты всегда так, когда я тебе что-нибудь скажу — или смеешься, или к двери. А почему я ни тебе, ни внученьке, Лизонька, не звонила, так я вас пугать не хотела, может, за городом у вас не так… В темноте чай холодный выпила и в постель опять. Перебои в сердце… Решила соседке твоей справа не звонить, позвонишь — облает. Решила — другой соседке. Она меня любит и всегда слушает. Набрала — занято. Теперь-то думаю, как хорошо, что занято было. И я тогда своей Люсеньке в Измайлово позвонила, Люсеньке, которая у Лешеньки училась, диссертацию у него консультировала. Правда, Люсенька обычно летом на фазенду уезжает, а тут она вдруг дома, голос сонный, но обрадовалась, что я. Люсенька, говорю, я спала, потом проснулась, а темно. Темно! — Люсенька моя соглашается. Тогда спрашиваю — Почему, говорю, Люсенька, у нас в Москве не светает, а она: потому что ночь, Асенька. Тут я заплакала даже, а Люсенька — Если бы вы в Измайлове у себя жили, я бы к вам сразу

же приехала, а так не смогу. Вы теперь от меня далеко… А я устала, и поздно уже, а на работу к половине девятого. Она ведь проректор, Лизонька.

Зачем ты меня, Лизонька, к себе увезла… Зачем? Конечно, я левый глаз совсем потеряла, ноги плохо держат. Но ведь в Измайлове мой дом, это же понять надо, мой дом, а здесь я в гостях, неужели не понятно. Боишься, что упаду? Значит, судьба — упасть, и потом: ты что, со мной сидишь? Нет, в комнату заглянешь — и все. Все, Лизонька, и опять я одна. Нет, там, в Измайлове, любимая Альсан Иванчик, это я так соседку Александру Ивановну зову, которая подо мною живет, меня насколько старше, а ее никто никуда не увозит; за стенкой справа — Рафаил, старообрядец, имя такое, библейское, еврейское, пьет, правда, хоть по его вере совсем большой грех, но человек хороший и сосед, он мне кресло чинил, которое ты хотела выбросить, а я к нему привыкла, его еще папа с мамочкой купили; наверху два мальчика с мамой, погодки, дружки мои, они ко мне чай пить ходили, я им твоего Гайдара отдала — тебе-то зачем? Они на другой день мимозу принесли, так им книжка понравилась, а которая в ЖЭКе служит, в РЭУ этом, да, жуликовата, и муж у нее нахал, но зато у нас чисто на лестнице, все лампочки вкручены. Конечно, я, Лизонька, вижу плохо, ноги не держат, но и тут так случалось, не загадаешь. А в Измайлове меня все знали, и даже бомж был знакомый, руку подавал, чтобы через канаву перевести — Мадам, говорит, вы прелестны, когда я вас снова увижу, мадам? Водопроводчик наш, это умора, утром кран починил, а вечером свататься пришел в костюме с галстуком. Я ему — Вы знаете, сколько мне лет? — и сказала, а он — не может быть! После смерти Лешеньки мои двоюродные братья предложения делали, оба, они вдовцы, один звонил бесконечно, другой духи прислал французские, по почте. Я позвонила — спасибо, но это ни к чему! А в трубке вздыхают — Я, Асенька, еще мальчиком в тебя влюбился. Так было, Лизонька… Теперь квартира без своей хозяйки стоит. Пустая. И цветы, наверное, погибли. Ты говоришь, что внученька туда ездит, поливает. Ничего она не ездит, сочиняет, что ездит, ей, как тебе, всегда некогда, если бы ездила, привезла книжки, которые я просила, и альбом с фотографиями, и письма, они в секретере, в большой комнате, нет, я чувствую, цветы погибли, только не спорь, вечно споришь, не дослушаешь, такая манера, а потом дверью хлоп.

А каким редким именем, Лизонька, твою маму назвали — Астерия, я ведь ни одной Астерии за всю свою жизнь не встречала. В святцах — Астерия звездная, именины — девятнадцатого июля, а святой у меня мужчина, Астерий, доктор в Риме… А в пионерском лагере меня стали дразнить: “Астерия-дизентерия!” Вот я и спрашиваю мамочку: “Ты — Мария, папа — Николай, а я — Астерия. Если бы я получилась, ну, не очень красивая и еще — Астерия?” А мамочка поглядела вот так, плечиком дернула: “Асенька, почему некрасивая?” Тут я у тебя листала церковный календарь, день Мусенькиных именин — одиннадцатое ноября по-новому, а в тот день есть Астерий. И я вдруг как увидела — шестнадцатый год, Томск, мамочка беременна, ее день Ангела, и они, оба моих родителя, выбирают имя. Если, конечно, родится девочка… А в паспорте, Лизонька, чего мне только не писали. И Астория! И Эстерия! Я говорю — такого имени нет. Есть Естер — еврейское имя, а я Астерия. Но с милицией не поспоришь.

Лизонька! Вы меня там положите, где тебе будет от дома близко. Договоритесь как-нибудь, чтобы рядом. Ну, хоть там, где Андрюшенька. Такой мальчик золотой был. Такой ласковый. Всем ласковый. Такой знаменитый, все его узнавали, все девушки влюблены, а никогда не воображал, никогда. Так вот, лучше там, а то ты и к бабушке с дедушкой, к моим папочке с мамочкой, редко ходишь, а здесь рядом. Почему не говорить об этом? Надо говорить. Надо.

Лизонька! Лизонька! А ведь мамочка папу Колю спасла. Может, от смерти. Да, Лизонька! В семнадцатом. Они ехали в поезде, не знаю куда, знаю — без меня, кому-то оставили доченьку, было опасно очень, а народу — как сельдей в бочке, вши, конечно, и потом возвращалась с фронтов солдатня, офицеров убивали не за так. Папа Коля переоделся в студенческую тужурку и суетился, мамочке даже стыдно было, так непривычно, как он суетился и бегал для всех за кипятком, а командовал там в вагоне не то матрос, не то уголовник, зубы гнилые, нос проваленный, мамочка решила — сифилитик, вот он и приказывал — Давай, стюдент, вали за кипятком, а мы за барышней твоей приглядим! И папа Коля — папа Коля! — покорно бежал за кипятком, а мамочка оставалась, и этот буравил ее глазами. Погода была скверная. Лил дождь, тужурка у Николая Николаевича намокла, он стал кашлять, у него вообще были плохие легкие, а этот на каждой остановке и усмехаясь — Вали, стюдент, за кипятком! Да не расплескай, пока несешь!

А мамочка, когда папа Коля уходил, всегда притискивалась к окошку, боялась, что он отстанет, и даже решила выпрыгнуть, если так случится, — паровоз набирал ход медленно-медленно, с трудом. Все тогда приходило в упадок, разваливалось, а еще впереди была Гражданская… Так вот, папа за кипятком, мамочка его высматривает, и тут солнце выглянуло — и она сразу увидела в толпе своего Коленьку, волосы его золотые как вспыхнули, он возвращался, мамочка даже улыбнулась, и вдруг голос — Гляди, ребята, стюдент, стюдент, а сапоги-то у стюдента офицерские! — и тихо стало.

А папа Коля шел, так легко шел, по привычке высоко нес голову, теперь считай пропавшую, и сапожки сияли… Мамочка потеряла сознание. А глаза открыла — увидела стакан. Да. Да. Стакан с водою, и тысячи ртов тысяч людей как отпечатаны. Держал стакан главный, она думала, сифилитик, и он велел — пей, барышня, для успокоения! А мамочка так боялась какой-нибудь инфекции, что остатками духов французских все протирала, папа Коля сердился даже, а тут она выпила воду и без остатка. Папы Коли в вагоне еще не было, и тогда этот сказал мамочке тихо — Мотайте отсюда со своим стюдентом оба! Я вас, барышня, от наших больше не отобью.

А вот папа Миша, Лизонька, пшенную кашу не ел. Он просто от одного ее запаха задыхался. И никакая не аллергия! Это после тюрьмы Лефортовской. Когда его вместе с другими офицерами царскими к расстрелу приговорили и все не расстреливали. А кормили одной пшенкой. Конечно, там жмых один, но все равно пшено… А потом, Лизонька, вывезли в чисто поле. Старших офицеров расстреляли. Ну а тем, кто остался, предложили курсантов учить. Кто предложил? Фрунзе, Лизонька. Он там был.

Поделиться с друзьями: