Отец Джо
Шрифт:
За последние десять лет я забил кой-каких «священных коров»: Вудсток и хиппи (когда те были еще симпатичными «священными жвачными»), столпы американской истории, убийства в клане Кеннеди, Вьетнам, рак, политическое мясо (запросто набралось на воз и маленькую тележку), чужие религии (не так много, как хотелось бы) и собственную (вот тут я порезвился).
Но бенедиктинцев оставил. Пока На пастбищах моей души паслась одинокая корова, которую я и пальцем бы не тронул. Ее звали Джо.
Своей скотобойней я наметил журнал «Национальный пасквиль», в котором начал работать с 1971 года, хотя писал еще в первые номера 1970-го. В то время в журнале не хватало людей, так что вся редакторская рутина была на мне. Однажды осенним утром, какое бывает только на Манхеттене — дочиста вымытое, выметенное ветром и поразительно свежее, в котором все сверкает обещанием чего-то совершенно нового в жизни человеческой, — один из основателей «Пасквиля» Генри Биерд предложил мне стать первым главным редактором.
Что было славно.
Лишь через десять лет я приблизился к тому, чем надумал заняться в тот вечер в Кембридже — в тот самый вечер, когда услышал святой смех. Я бы мог с легкостью устроиться в жизни, вытягивая смешки из публики, которую Эбби Хоффман называл «свинячьей нацией»; я бы мог обжить удобную ловушку конформизма — на работе сочинять для тех, кто правил бал на телевидении, дома писать вещи честные, способные перевернуть мир и… класть их в стол.
С последним пора было кончать, хотя бы ради отца Джо. Я расстался с одним призванием ради другого, но по сути дела забыл и о нем. Об отце Джо, оставшемся далеко по ту сторону Атлантического океана, я вспоминал уже гораздо реже, однако именно он воспитал во мне устремленность и чувство долга. «Пасквиль» был той самой возможностью наверстать десять лет оцепенения, посвятить себя новой общине, на этот раз вдохновленной Не-святым духом. Пора было дать другие обеты: непослушания, постоянства сатирического замысла, перехода к жизни легкой и необременительной. А памятуя о преступно низких зарплатах в «Пасквиле», еще и нищенской.
До сих пор ничто из моих комедийных опусов не приносило здесь доход. Ну что ж, нет и не надо. Я наблюдал полное равнодушие к движению за гражданские права с его остроумным афоризмом: «Если ты не участвуешь в решении проблемы, ты участвуешь в создании этой проблемы», что всегда вызывало во мне недоумение. Я привык к высоколобым лицемерам законодательной палаты Сан-Франциско и мрачным левакам Лос-Анджелеса, для которых «больным местом» оставалась все та же «голливудская десятка», [41] так что это самое равнодушие обрадовало меня и развязало руки. Не было больше черты — а на телевидении и в дискуссиях она всегда была — дальше которой «это уже просто не смешно, Тони, в самом деле». «Пасквиль» попадал в яблочко потому, что его мишенью были темы, запретные для всех сразу. Ох уж этот старина Ленни Брюс с его мерками. Радикально, да, но радикализм Белого дома и… «Белых пантер» [42] требовал радикального юмора. Экстремизм, стоящий на страже легкомысленности, тоже ведь не порок.
41
Десять видных режиссеров и сценаристов Голливуда, отказавшиеся давать показания по антиамериканской деятельности. Несколько из них были приговорены к тюремному заключению за «неуважение к Конгрессу».
42
Партия возникла в 1968 г. с целью придать культурной революции неприкрыто политический характер, соединяя тотальную атаку рок-н-ролла, наркоты и траханья на улицах с практикой вооруженной самозащиты и с отечественным радикальным движением.
В годы своей славы журнал пестовал интернационализм, который был типичным для семидесятых и здорово бесил патриотов «правых». В журнале в разное время работали и другие британцы, к примеру, Алан Корен, редактор «Панча». В большом семействе «Пасквиля» нашлось место и нескольким французским комикам. Дэнни Эбельсон из Южной Африки писал для колонки редактора. Один из виднейших индийских журналистов стал автором пародии на «Таймс Индии», с которой наверняка покатывались от хохота человек пять-шесть читателей. И, что самое важное, на журнал работали несколько талантливейших канадцев. Первым среди равных был получивший иезуитское образование профессор колледжа Шон Келли — низенький, жилистый человечек недюжинного ума, наделенный истинно кельтским чувством рифмы, которую видел во всем, от рок-баллад до Т. С. Элиота. Мы с Шоном — когда вместе, когда поодиночке — придумали ряд сатирических сцен на католическую тему. В соавторстве с еще одним канадцем, Мишелем Шокеттом, Шон написал самую известную вещь: комедию с супергероем-протестантом, Сыном Господа, он же — Иисус Мессия. Задача его заключалась в том, чтобы сразиться с Блудницей Римской и ее любовником, дьявольским Антихристом Ватиканским, выступавшими под девизом: «Власть Папству!»
Католическая, вернее, экс-католическая составляющая «Пасквиля» смотрелась необычно. В комедийном, да и юмористическом
жанре вообще давно уже утвердились такие еврейские гиганты как Перельман, Ленни Брюс, Морт Сал, Вуди Ален, Мел Брукс… можно продолжать до бесконечности. И хотя еврейскими талантами «Пасквиль» тоже не был обделен, «католический юмор» стал тем самым участком, на котором мы осуществили прорыв. Размышления на тему тех волнений и потрясений, которые переживал католицизм, получили невероятное число откликов.Одной из моих первых работ для «Пасквиля» стала версия Евангелия, в которой феминистский удар по Церкви я довел до логического предела — в Евангелии фигурирует мессия женского рода, точнее, мисс Ия — Джессика Христос — и есть такие слова «На Тайной Вечере Джессика взяла хлеб, благословила, преломила, дала своим Апостолам и сказала: „Приимите, ядите; сие есть Тело Мое“. „У-у-у… о-о-о…“ — загудели Апостолы, с вожделением глядя на мисс Ию».
Вытворяя подобные богохульства, я переживал совершенно незнакомые прежде ощущения. С одной стороны, как это ни странно, я испытывал приятное успокоение. С тех пор, когда я соблюдал религиозные обряды, прошло столько лет, но вера все еще крепко сидела во мне. Я, нисколько не смущаясь, превращал в хаос то, к чему в свое время относился с такой почтительностью. Меня даже принимали за своего. Я все еще экспериментировал с персонажами американской политики и культуры, но католичество стало той областью, где мне не было равных. К тому же эта тема не имела границ — все, воспитывавшиеся в идиотских постулатах Единственно Истинной Вселенской Церкви, вспоминали одно и то же, независимо от своей национальности — американской ли, британской или канадской.
Вот только для меня это не было одним и тем же. В противоположность Шону Келли или, если уж на то пошло, Джорджу Карлину в юности я не бунтовал против самодовольных глупцов. Я был монахом. И вовсе не силой привычки. Тогда в чем же дело?
Видимо, я, как и многие другие, поверил в то, что догмы любого толка, не только церковные, но и патриотические, капиталистические, социалистические, догмы в искусстве, образовании, психологии, кинопроизводстве, гольфе, сексе, вышивке заслуживали ниспровержения по одной лишь причине: они были догмами. Следовало избавиться от них, а также от чувства вины и интеллектуальной инерции, которые привязывали нас к этим догмам. Вот вам и шестидесятые. Вернее, семидесятые — то самое время, когда для большинства реально наступили шестидесятые.
Однако между богохульством и нигилизмом была разница. Ни одно из обоснований не отвечало на вопрос что сподобило меня на богохульство? Возможно, ответ в том, что для обычного вероотступника богохульство по сути является необходимым родом деятельности. Взять хотя бы вагантов, [43] раблезианцев, [44] Лютера… Лютер, тот вообще писал не что иное, как сатиру!
Я ничем не мог объяснить кружащий голову пугающий смех, который вызывало во мне богохульство, я как будто отрывался и парил в соблазнительной пустоте, без всякой мысли о том, куда меня влечет — прямо как под кайфом. Богохульство стало наркотиком, который я выбрал сознательно.
43
В средневековой Западной Европе бродячие нищие студенты, низшие клирики, школяры — исполнители пародийных, любовных, застольных песен. XII–XIII вв. — время расцвета вольнодумной, антиаскетической, антицерковной литературы, в основном, песенной. Преследовались официальной церковью.
44
Последователи Франсуа Рабле. Отвергали средневековый аскетизм, ограничение духовной свободы, ханжество и предрассудки.
Часто после кайфа наступал отходняк, вызванный чувством вины; когда я спускался с небес на землю, меня терзало смутное предчувствие ужасного. Что это, никак не проходящая боязнь проклятия? Были ли мы уверены в том, что уже пережили ад? Шон Келли, бывало, говорил: «Впавший в ересь католик — тот, кто уже не верит в ад, но знает, что все равно туда попадет».
Для меня же вопрос был скорее личного плана. Я хотел знать: как воспримет Джессику Христос отец Джо? Он не переставал удивлять меня своими взглядами, но я подозревал, что тут даже он может запротестовать. Чего я добивался? Окончательного разрыва с ним? Избавления от мягкой, но не ослабевающей хватки, какой он удерживал мою душу? Душу или то, во что она превращается, когда больше не веришь в существование собственной души.
Посмотрев выступление труппы «За окраиной», я уже не мог ехать в Квэр, меня не хватало даже на письмо. Я слишком запутался, меня переполняли чувства: предстояло погружение в мирскую жизнь, и я не знал, во что мне это выльется. Я вовсе не хотел, чтобы новая миссия ослабила узы, связывавшие меня с отцом Джо. Наоборот, я нуждался в его одобрении. Но не желал, чтобы ему стало известно о моем новом призвании. Когда же я наконец решился написать, то постарался тонко завуалировать действительность, одновременно нанося упреждающий удар. Письмо становилось все длиннее и сложнее, петляя между попытками извиниться, оправдывая себя, и схоластическими обоснованиями сатиры, несерьезными донельзя.