Отец Джо
Шрифт:
Однажды, когда дети были еще маленькими, мы пошли на сеанс гипнотизера, выступавшего в каком-то из районов Лос-Анджелеса; жена поднялась на сцену в качестве добровольца из зрителей. Гипнотизер тот был каким-то садистом: вводя людей в транс, он внушал им, что они — звери или заставлял их делать что-нибудь странное. Толпе его фиглярство пришлось по душе, тем более что сами подопытные после сеанса не помнили ничего из того, что делали. Гипнотизер ввел Джуди в транс и внушил ей, что она — балерина А надо сказать, женщина до нее изображала «Умирающего лебедя», и публика просто выла от хохота.
Джуди начала выделывать воздушные па-де-де с воображаемым партнером, парить над сценой в прыжках,
Гипнотизер разозлился. Он совершенно перестал владеть аудиторией. Этот тип принялся бегать за танцевавшей Джуди по всей сцене. Послышались смешки, но смеялись над ним. Наконец ему удалось поймать балерину и вывести из транса; гипнотизер рассчитывал сорвать аплодисменты, как будто Джуди была его очередным клоунским номером. Аудитория ответила вялыми хлопками. Сидевшие вокруг меня молчали, понимая, что только что видели нечто удивительное и прекрасное.
В кембриджском театре каждый парень, хоть чего-нибудь стоивший, добивался ее. Их завораживала не только красота Джуди, они понимали и то, что она далеко пойдет. Я хотел любить Джуди, да и кто бы не захотел, когда одно уже присутствие рядом с ней возвышало? Но на самом деле я ее не любил, да и она меня тоже; наши отношения были из разряда тех, которые одобряются окружающими. Когда учеба закончилось, нас больше ничто не связывало, однако к тому времени было уже слишком поздно — вот-вот ожидалось появление малышки, а там и другой, которыми я совсем не занимался и которых недолюбливал, потому что из-за них мне приходилось нести крест отцовства И это в то время, когда я, подобно другим, мог трахать толпы хиппующих девчонок.
«Будь великодушным к ней, Тони», — не забывал напоминать в своих письмах отец Джо. Мог ведь написать: «Не будь эгоистом», но неизменно писал: «Будь великодушным». «Я знаю, ты будешь великодушным к ней и к вашим прелестным малышкам».
Не было отца эгоистичнее меня — я обращался с семьей как с реквизитом, с вещами, она мешала мне, я часто забывал о ней, озабоченный великой миссией спасения мира через смех.
Ветреные язычники, в чьем обществе я обретался, и те имели нравственные принципы. Они, конечно, наживались друг на друге, это да, бездумно причиняли боль, но большинство исподволь стремилось к добру, прорывало себе путь подобно кротам — из грязной земли к свету. Каким-то образом они приходили к выводу о том, что любовь и покой — единственные твердые валюты в жизни.
В то время как я, которому даны были ключи к королевству, который держал в руках бесценную жемчужину, уронил все это, втоптал в грязь и отправился в центр отрываться.
Что же случилось с тем мальчиком из далекого прошлого, который шептал древние латинские слова, напевал древнюю музыку, был полон надежд, жаждал вечности и всей душой стремился к святости? Да, он был доверчивым и наивным; то, что он принимал за экстаз, отчаяние, веру и Бога, на самом деле было лишь деятельностью нейронов в нервных клетках, белков, проходящих через мозг. Да, его убеждения были фаллическими фантазиями, антропоморфными проекциями, архетипами древности, сохранившимися в подсознании несмотря на новомодные теории. Однако душа этого мальчика была лучше, добрее. Он не был таким, каким стал я, нет. Он был совершенно другим, он трагически погиб в юном возрасте.
Далеко за Скалистыми горами, за tramonto, за ленивыми, сонными штатами, за неровными зубцами моего
родного городка, за еще одной вечной океанической ночью — за тысячи и тысячи миль — находился человек, который когда-то был центром моей вселенной, моей тихой гаванью, моим укрывающим крылом. Крошечным маяком на крошечном островке, мигающим верой в ночи. Вот луч вспыхивает и булавочным уколом выхватывает кусочек ночи, распространяя вовне простую коротенькую весточку. «Любовь. Любовь. Ничего кроме любви». Вот он вспыхивает и вот уже гаснет.Я не оправдал его ожиданий. Я не оправдал свое призвание. Я не оправдал надежды своей семьи. Не оправдал. За душой у меня не было ничего стоящего. Ни надежды, ни веры, ни Бога, ни способностей, ни желания воспользоваться ими, если бы они были. Все ушло безвозвратно, кануло в Лету.
Я пощупал пузырек с валиумом. Я ненавидел антидепрессанты. Из-за них теряешь контроль над собственным телом, а следовательно, и над собственным сердцем. Приходится все время быть начеку, иной раз не спать ночь напролет, чтобы вовремя остановить то единственное, что досталось в наследство от отца, — никудышное сердце, которое норовило подкрасться тихой сапой и убить. Если я и собирался уйти из жизни, я хотел при этом владеть собой.
Я видел валиум впервые. Таблетки выглядели скругленными на концах треугольниками желтого цвета. Крошечные триединства цвета трусости.
Я вытряхнул из пузырька на ладонь штук десять. Сколько же надо? Сделав большой глоток водки, я забросил в рот… две.
Конечно, я понимал, что двух будет мало, но никак не мог решиться на то, чтобы проглотить все таблетки разом. Ладно, еще две. И снова глоток водки.
Я посмотрел в окно на темные воды Тихого океана. Интересно, на что я смотрю: на Японию или на Новую Зеландию? Хорошо бы завтра выяснить.
Какое завтра?
Надо же, ни в одном глазу. Черт, надо съесть еще. На этот раз — пять. Должно хватить.
А что если ад существует? Поздно сделать промывание или нет? Интересно, они привозят аппарат с собой? Большой он?
Совершил ли я что-нибудь, чтобы попасть в ад? Вроде как я сознался. По крайней мере самому себе, а может… впрочем, ладно. Епитимья оказалась и впрямь жесткой: прочти три раза молитву и убей себя.
То, чем я занимался, было делом замечательным, стоящим. Я спасал мир от самого себя. Лучше покончить с этим как можно быстрее.
Осушив бутылку водки, я медленно поднес остававшиеся на ладони пять-шесть таблеток ко рту, сосредоточился перед смертью, закрыл глаза, будто собираясь молиться, и…
…заснул.
А проснулся через двенадцать часов. По идее я должен был страдать от жесточайшего похмелья или на худой конец дикой головной боли, но я не чувствовал ни того, ни другого — по крайней мере так мне казалось. Ум и тело совершенно онемели. Я как будто насквозь промерз. Я не мог сказать, кто я, вообще не чувствовал себя. Осознание того, что я еще жив, не доставило мне никакой радости. Я не расстроился из-за того, что не умер — я вообще ничего не чувствовал.
Мне было понятно только одно — рано или поздно я попытаюсь сделать это снова. А имея некоторый опыт, уже точно не проснусь.
Встав, я поехал на съемки. Опоздал прилично, но шел первый день, и никто не заметил.
Уже не помню сам эпизод. Кажется, снимали в лимузине, а может, в кофейне. Режиссер объяснил правила. Они оказались ужасными. Мне всего-то и нужно было что запомнить «дорожную карту» эпизода — парочку фраз, описывающих три минуты действия. За мной оставалось право выбора этих двух фраз. Я мог произнести какую-нибудь банальность или соригинальничать, мог выдать что-нибудь смешное или наоборот — лишь бы реплики вписались.