Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Поэзия народов Кавказа в переводах Беллы Ахмадулиной
Шрифт:

«Колокола звонят, и старомодной…»

Колокола звонят, и старомодной печалью осеняют небеса, и холодно, и в вышине холодной двух жаворонков плачут голоса. Но кто здесь был, кто одарил уликой траву в саду, и полегла трава? И маялся, и в нежности великой оливковые трогал дерева? Еще так рано в небе, и для пенья певец еще не разомкнул уста, а здесь уже из слёз, из нетерпенья возникла чьей-то песни чистота. Но в этой тайне всё светло и цельно, в ней только этой речки берега, и ты стоишь одна, и драгоценно сияет твоя медная серьга. Колокола звонят, и эти звуки всей тяжестью своею, наяву, летят в твои протянутые руки, как золотые желуди в траву.

«Да не услышишь ты…»

Да не услышишь ты, да не сорвется упрёк мой опрометчивый, когда уродливое населит сиротство глаза мои, как два пустых гнезда. Всё прочь лететь — о, птичий долг проклятый! Та птица, что здесь некогда жила, исполнила его, — так пусть прохладой потешит
заскучавшие крыла.
Но без тебя — что делать мне со мною? Чем приукрасить эту пустоту? Вперяю я, как зеркало ночное, серебряные очи в темноту. Любимых книг целебны переплёты, здесь я хитрей, и я приникну к ним — чтоб их найти пустыми. В перелёты взвились с тобою души этих книг. Ну, что же, в милосердии обманном на память мне не оброни пера. Всё кончено! Но с пятнышком туманным стоит бокал — ты из него пила. Всё кончено! Но в скважине замочной свеж след ключа. И много лет спустя я буду слушать голос твой замолкший, как раковину слушает дитя. Прощай же! И с злорадством затаенным твой бледный лоб я вижу за стеклом, и красит его красным и зеленым навстречу пробегающим огнем. И в высь колен твое несется платье, и встречный ветер бьет, и в пустырях твоя фигура, как фигура Плача, сияет в ослепительных дверях. Проводники флажками осеняют твой поезд, как иные поезда, и долог путь, и в вышине зияют глаза мои, как два пустых гнезда.

ДРЕВНИЙ ТАЛЛИН

О сказки, как они близки — толкутся, трогают за локоть, Я пиво пью — и вдоль щеки летит их старомодный локон. Глядят из золотой воды минувших рыцарей приметы — так, объявляя час беды, приходят игроку валеты. Так здравствуй, проигрыш! Меня не веселил последний талер. Я знал, зачем сошел с коня у врат твоих, о древний Таллин. Та женщина в свое жилье огня не вносит в полночь эту. Отведав темноты ее, глаза уж не внимают свету. Она — беде родная дочь, ее подарки — снег и голод. Колокола, что слышишь в дождь, и то теплей, чем этот голос. Бежал я от ее теней, от слёз, от лжи — в твой край далекий, как будто я бежал за ней — к теням, к слезам, ко лжи жестокой. Все колокольни, все столбы, строенья станции дорожной о грудь мою разбили лбы в погоне этой безнадежной. В чем полномочие твое, о город с крышей островерхой? Помечен именем ее твой каждый храм и домик ветхий. Так приголубь, так заморочь меня сказаньями твоими и в стёкла вписанное имя своим морозом заморозь.

ПЕТЕРГОФ [155]

Опять благословенный Петергоф дождям своим повелевает литься и бронзовых героев и богов младенческие умывает лица. Я здесь затем, чтоб не остаться там, в позоре том, в его тоске и в неге. Но здесь ли я? И сам я — как фонтан, нет места мне ни на земле, ни в небе. Ужель навек я пред тобой в долгу — опять погибнуть и опять родиться, чтоб описать смертельную дугу и в золотые дребезги разбиться! О Петергоф, свежи твои сады! Еще рассвет, еще под сенью древа, ликуя и не ведая беды, на грудь Адамову лицо склоняет Ева. Здесь жди чудес: из тьмы, из соловьев, из зелени, из вымысла Петрова, того гляди, проглянет Саваоф [156] , покажет лик и растворится снова. Нет лишь тебя. И всё же есть лишь ты. Во всём твои порядки и туманы, и парк являет лишь твои черты, и лишь к тебе обращены фонтаны.

155

Петергоф — дворцово-парковый ансамбль XVIII–XIX вв., расположенный в 29 км от Санкт-Петербурга на берегу Финского залива.

156

Саваоф — одно из имен Яхве, бога в иудаизме.

Отар Чиладзе [157]

«В быт стола, состоящий из яств и гостей…»

В быт стола, состоящий из яств и гостей, в круг стаканов и лиц, в их порядок насущный я привел твою тень. И для тени твоей — вот стихи, чтобы слушала. Впрочем, не слушай. Как бы всё упростилось, когда бы не снег! Белый снег увеличился. Белая птица преуспела в полёте. И этот успех сам не прост и не даст ничему упроститься. Нет, не сам по себе этот снег так велик! Потому он от прочего снега отличен, что студеным пробелом отсутствий твоих его цвет был усилен и преувеличен. Холод теплого снега я вытерпеть мог — но в прохладу его, волей слабого жеста, привнесён всех молчаний твоих холодок, дабы стужа зимы обрела совершенство. Этим снегам, как гневом твоим, не любим, я сказал твоей тени: — Довольно! Не надо! Оглушен я молчаньем и смехом твоим и лицом, что белее, чем лик снегопада. Ты — во всём. Из всего — как тебя мне извлечь? Запретить твоей тени всех сказок чрезмерность, твое тело услышать, как внятную речь, где прекрасен не вымысел, а достоверность? Снег идет и не знает об этом. Летит и об этом не ведает белая птица. Этот день лицемерит и делает вид, что один, без тебя он сумеет продлиться. О, я помню! Я сам был огромен, как снег. Снега не было. Были огромны и странны возле зренья и слуха — твой свет и твой смех, возле губ и ладоней — вино и стаканы. Но не мне быть судьей твоих слов и затей! Ты прекрасна. И тень твоя тоже прекрасна. Да хранит моя тень твою слабую тень — там, превыше всего, в неуюте пространства.

157

Отар Чиладзе (р. 1933) — грузинский писатель.

1957

«Я

попросил подать вина и пил…»

Я попросил подать вина и пил. Был холоден не в меру мой напиток. В пустынном зале я делил мой пир со сквозняком и запахом опилок. Несмелый локоть горестной зимы из тьмы снаружи лёг на подоконник. Из сумрачных берлог, из мглы земли, наверно, многих, но не знаю скольких, рёв паровозов вышел и звучал. Не ведаю, что делалось со мною, но мне казалось — плач их означал то что моею было тишиною. Входили люди, супа, папирос себе просили, поступали просто и упрощали разнобой сиротств до одного и общего сиротства. Они молчали, к помыслам своим подняв многозначительные лица, как будто что-то, ведомое им, намеревалось грянуть и случиться. Их тайна для меня была темна. Я не спешил расспрашивать об этом. Желанием моим или вина было — увидеть снег перед рассветом. Снег начинался около крыльца, и двор был неестественно опрятен, словно постель умершего жильца, где новый штрих уже невероятен. Свою печаль я укротил вином, но в трезвых небесах неукрощенных звучала встреча наших двух имен предсмертным звоном двух клинков скрещенных. Мне никогда бы не отвлечь ума от алчности — забыть, что с нами было, когда бы милосердная зима для будних дел меня не исцелила.

1962

ШЕЛ ДОЖДЬ…

Шел дождь — это чья-то простая душа пеклась о платане, чернеющем сухо. Я знал о дожде. Но чрезмерность дождя была впечатленьем не тела, а слуха. Не помнило тело про сырость одежд, но слух оценил этой влаги избыток. Как громко! Как звонко! Как долго! О, где ж спасенье от капель, о землю разбитых! Я видел: процессии горестный горб влачится, и струи небесные льются, и в сумерках скромных сверкающий гроб взошел, как огромная черная люстра. Быть может, затем малый шорох земной казался мне грубым и острым предметом, что тот, кто терпел его вместе со мной, теперь не умел мне способствовать в этом. Не знаю, кто был он, кого он любил, но как же в награду за сходство, за странность, что жил он, со мною дыханье делил, не умер я — с ним разделить бездыханность! И я не покаран был, а покорён той малостью, что мимолетна на свете. Есть в плаче над горем чужих похорон слеза о родимости собственной смерти. Бессмертья желала душа и лгала, и хитросплетенья дождя расплетала, и капли, созревшие в колокола, раскачивались и срывались с платана.

1962

ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ОСЕНИ

Я вижу день и даже вижу взор, которым я недвижно и в упор гляжу на всё, на что гляжу сейчас, что ныне — явь, а будет — память глаз, на всё, что я хвалил и проклинал, пока любил и слезы проливал. Покуда августовская листва горит в огне сентябрьского костра, я отвергаю этот мёд иль яд, для всех неотвратимый, говорят, и предвкушаю этот яд иль мёд. А жизнь моя еще идет, идет…

1963

СНЕГ

Б.А.

Как обычно, как прежде, встречали мы ночь, и рассказывать было бы неинтересно, что недобрых гостей отсылали мы прочь, остальным предлагали бокалы и кресла. В эту ночь, что была нечиста и пуста, он вошел с выраженьем любви и сиротства, как приходят к другим, кто другим не чета, и стыдятся вины своего превосходства. Он нечаянно был так велик и робел, что его белизну посчитают упрёком всем, кто волей судьбы не велик и не бел, не научен тому, не обласкан уроком. Он был — снег. И звучало у всех на устах имя снега, что стало известно повсюду. — Пой! — велели ему. Но он пел бы и так, по естественной склонности к пенью и чуду. Песня снега была высоко сложена для прощенья земле, для ее утешенья, и, отважная, длилась и пела струна, и страшна была тонкость ее натяженья. Голос снега печально витал над толпой. — Пой! — кричали ему. — Утешай и советуй! — Я один закричал: — Ты устал и не пой! Твое горло не выдержит музыки этой. На рассвете все люди забыли певца, занимаясь заботами плача и смеха. Тень упала с небес и коснулась лица — то летел самолет там, где не было снега.

1963

КОМНАТА

Поступок неба — снегопад. Поступок женщины — рыданье. Капризов двух и двух услад — вот совпаденье и свиданье. Снег, осыпаясь с дальних лун, похож на плач, и сходство это тревожит непроглядный ум и душу темную предмета. Слеза содеяна зрачком, но плач — занятье губ и тела. Земля и женщина ничком лежали, и метель летела.

1966

БЕЛОЕ ПОЛЕ

Я крепко спал при дереве в окне и знал, что тень его дрожащей ветки — и есть мой сон. Поверх тебя во сне смотрели мои сомкнутые веки. Я мучился без твоего лица! В нем ни одна черта не прояснилась. Не подлежала ты обзору сна, и ты не снилась мне. Мне вот что снилось: на белом поле стояли кони. Покачиваясь, качали поле. И всё раскачивалось в природе. Качанье знают точно такое шары, привязанные к неволе, а также водоросли на свободе. Свет иссякал. Смеркались небеса. Твой облик ускользал от очевидца. Попав в силки безвыходного сна, до разрыванья сердца пела птица. Шла женщина — не ты! — примяв траву ступнями, да, но почему твоими? И так она звалась, как наяву зовут одну тебя. О, твое имя! На лестнице неведомых чужбин, чей темный свод угрюм и непробуден, непоправимо одинок я был, то близорук, то вовсе слеп и скуден. На каменном полу души моей стояла ты — безгласна, безымянна, как тень во тьме иль камень меж камней. Моя душа тебя не узнавала.
Поделиться с друзьями: