Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Поэзия социалистических стран Европы
Шрифт:
СЛОВАЦКАЯ ВЕСНА
Он идет бороздой, зерна в землю бросая упрямо, за веками века перепахивая чересполосье. Он один доиграет последнее действие драмы и раскланяется в конце, как раскланиваются колосья. Умирали народы, рассыпались империи прахом, низлагались цари, полководцы сдавались позорно. Победитель один – бороздою шагающий пахарь, горсть за горстью бросающий зерна.
ХМУРЫЙ ДЕНЬ
Льются, льются штыки дождя, будто снова меня жандармы под конвоем в кутузку ведут… Ну и день!… Безотрадный, бездарный!… Будто, снова остриженный наголо, я вытряхаю табак из кармана, а из облака солнце лопушным листом утешает меня обманно…
ПРЕКРАСНЫЙ ДЕНЬ
Я этот город весь пересчитал по пальцам старых башен, покуда солнце, кровью обагрившись, к волнам вечерней Влтавы прикоснулось и спрятались дома в тени дрожащей. Потом
я не спеша спускался в город,
счастливый, что постиг нехитрый смысл открывшейся мне сцены, блаженный от поэзии, что нам приоткрывает имена вещей, и тайны бытия, и сущность мира.
К тому ж еще я был развеселен испуганно дрожащими тенями; как может потрясать нас иногда пустейшее, по сути, представленье! В конце концов тут дело в нас самих, и призраки, они лишь часть того, что в нас живет, все радости и страхи, весь этот мир земной, который нас то радует порой, а то пугает. Меж тем дубки той рощи, где я шел, уже свои короны золотые снимали, а внизу, простоволосы, бродили люди, с шапками в руках, и в той корчме, где я присел за стол, чтоб это записать, пивные кружки враз поскидали белые свои шапчонки. – Добрый день! Прекрасный день!
РАЗГОВОР С ПТИЦЕЙ, ОТСЧИТЫВАЮЩЕЙ ГОДЫ
Час летит за часом – счет часам потерян. Но часы пробили вешних дней начало. На часах без башни, по циферблату неба, стрелки – птичьи крылья - ходят как попало. Мудрая кукушка, та, с часов старинных, век в лесу отсчитывает – долог ли, недолог. – Ну-ка, мне, ку-ку, ку-ку, сколько накукуешь?… Только не напоминай мне теперь о смерти! Разобраться я хочу в голосах за чащей, Повторяя каждый стих, в зарослях звучащий. Удивляться без конца лесу или полю, словно узник, что с трудом вырвался на волю и глядит, глядит вокруг, наглядеться хочет… И кузнечика понять – для чего стрекочет. Разгадать, о чем грустит роза полевая, по утрам свое лицо в росах умывая, и росинки холодок ощутить губами. Или в карты поиграть с соснами, дубами в час, когда нисходит тень, дав им карты в руки. И кричать, без цели, так – просто чтобы звуки. С силой ветку отводить, отогнув тугую, прыгать с камня на другой, с рифмы – на другую. Понимать чертополох, вставший на дороге, и цветок, что вдруг поник в страхе и тревоге. Крикнуть в ухо лопуху,- мол, держись, приятель: я и сам боюсь того, кто мне непонятен. Как фазан, что свои тайны поверяет лесу, я в доверье окунусь, приподняв завесу, чтоб из леса, из его братского сплетенья миру весть подать о том, что растут растенья. Лучше уж закройся, не кукуй о смерти, главное не в этом, не такое время: затвори-ка дверки тех часов старинных, спрячься за зеленый занавес из листьев, ах, ку-ку, кукушечка, ах, ку-ку, кукушка.
ЗАПРЕЩЕННЫМ КАРАНДАШОМ
Как ни спешили б волны за волнами, Ваг неподвижным кажется вдали. Так и мгновенья наши: утекли - и вечно остаются с нами. Как на ладони видим вновь и снова в зеркальной глубине текущих вод обломки давнишних забот, событья потускневшего былого. И вновь и снова с наших губ слетают сухие паутинки слов, которые во мраке снов для нас годами память сберегает. Жизнь из кусочков складывает время, но ничего не происходит с ним… Надежды, словно дым, надежды, словно дым от нашего не вечного горенья! И лишь мгновенья остаются с нами, не улетают от земли, они, как волны вольные вдали, в недвижном Ваге, там вот, под холмами.
БУДЕШЬ…
Будешь цепью бессонниц, бесплодной и длинной, вереницей ослепших монахов. Будешь колосом хлебным, затоптанным в глину, но готовым подняться из праха. Будешь скрытым вывихом, переломом, будешь раной не кровоточащей. Будешь вербой подрубленной перед домом, с одинокою веткой торчащей. Будешь бывшим набатом в разрушенной башне - иссеченным, разбитым, вчерашним. Головою без тела, скатившейся с плахи и валяющейся во прахе. Будешь женскою грудью с пустыми сосками, где ни капли живительной влаги. Будешь вздутыми детскими животами. Головней, поражающей злаки. Будешь источником обмелевшим - не напоишь ни конных, ни пеших. Будешь ветром бродячим, свистящим в окошке нежилой, одинокой сторожки. И тогда ты воскреснешь. И чудо впервые похоронная узрит охрана. И расправит лес свои плечи кривые, как от свиста свирели Пана. И протянет лапы к помятому дому, к человеческой пантомиме. И задушит объятиями своими этот суетный мир, этих гномов!
ВДРУГ
Реалистический буран: безумный пляс сороконожки и сумасбродная игра снежинок диких в мышки-кошки, в припадке злого озорства метель сдирает юбки с елок и колпаки, надев едва, сдувает с клочьями иголок, и разлохмаченный поток, туманность божеского ока, то развернется, как стрелок, бесцельно метящий из лука пучком друг другу встречных стрел, а то – холстом в горошек белый, и форма катится в предел бесформенности оголтелой, и вдруг, смотрите: воедино все – от земли до облаков, словно
абстрактная картина
с татарским полчищем снегов.
МУДРОСТЬ
Есть такая мудрость: встать на колени перед собором, каяться в блуде, ересях и заблуждениях. Лучше встать на колени, чем стоять на костре, лучше спрятать правду в глубинах души, словно в ларе, лишь бы снова потом заявить, что все-таки вертится… Как, товарищ Галилей, может быть, в этом – мудрость? Но мудрей мудреца смелый, веселый мальчик из сказки, кричавший тогда: – Король голый, совершенно голый!- Так громко кричал, что просто беда!
В СУМЕРКАХ
Часы, недели, месяцы и стены: безбрежность океана, земли все нет и нет; мне тесно, господа, до одуренья тесно от стен глухонемых, загородивших свет. Окно над головой под вечер лиловеет, да так, что слышен куст сирени мне, где двое вольных, каждый, как умеет, на верность присягают в тишине. Я говорю: плевать на стены, все в порядке, и вечер тех двоих, он – мой до глубины; скажите, может, мне приснились в лихорадке четыре каменных стены? Я под окном немею – любимые, живите, мое окно – холстина, где написали вас. О пан сержант, скорее начальству доложите, что я себя отлично чувствую сейчас.
НА ПАМЯТЬ

«…Знаете, стихотворение о том, что жизнь

только во сне райски красива…»

Пускай на тракте в пыль повалят и рот в болоте захлебнется. О господа, поэт едва ли своей судьбе не улыбнется. Не верит он в чертоги рая, Где волк с ягненком возлежали б, не верит в королевство мая, где нет измен, упреков, жалоб, не верит сладким завываньям и сновиденьям в райском свете. И всем своим существованьем опровергает бредни эти. Но любит ваши гонки-спешки. И если в горестном спектакле порой скривит уста в усмешке,- так он в своем раю, не так ли?
АНАЛИЗ
Всего мы боялись. Завыванья сирен, ночей затемненья, того, что, может быть, мы исчезнем, как город Дрезден, где столько не погребенных в черных руинах и обагренных, всего мы боялись. Того, что, может быть, нас не будет, и того, что мы были. «Доброго утра» (два пальца приложены к шляпе), вскакиванья на подножку трамвая, дней рабочих и дней воскресных, пайков («…о господи, как разделить их между этими вечно голодными ртами…»), из дому взятых пакетов с едою («…дома о нас заботятся тоже…»), без них и господь сотворить не сумел бы сегодняшний ужин; вечеров, наполненных лунным светом, когда тень перекрещивается предметом, наполняя комнату беспокойством, спокойный вечер, слушай: «Говорит Лондон». «Говорит Москва. Говорит Москва» об ужасном, о разном, вслушивались напряженно, слова не пропустить старались, за нее боялись, за себя в ней боялись, за все боялись. За все. И всего. Постоянно. Звона оружия, сотрясавшего дали, звона зловещего (сталью по стали), но также той тишины молчаливой вшивой (этой-то мы боялись еще поболе), которая, говорят, является тем не мене мудростью государственной наивысшей, «…едва приложился к этой руке - имеешь все то, чего нет у других, и весел, и сыт, и нос в табаке…» минут доброй воли, позволявшей нам и поплакать вволю, и кричать от боли; радости ежедневной, что мы еще живы, но и тех, умиравших в горестях ежедневных; солнца, что видит нас видящих Видиц, и видело муки Лидиц, взывающих к совести мира (я назвал бы их Видиц, в именительном – Вндице); воздушного воздуха, которым мы дышим, и дыханья тех, кто пал бездыханным; даже воды в нашем старом колодце, с тайною мыслью, чтобы не расплескалась, здесь бы осталась, другим не досталась; и плача детского, детского плача, того, последнего, но и первого тоже. И женщин усталых, не старых, но постаревших, в этой усталости и прекрасных, потому что были такие тоже, а раньше только такие и были; «…Все от войны этой мерзкой, она нас увечит…» до седины морозит от омерзенья, от страха, от страха из-за всего, от страха за все, хотя б за мужей наших бедных, за всех наших бедных из всех наших Легот, за нашего там, на Кавказе,- только бы его не убили, только бы не убили, или сам кого не убил бы, «…Господи, сохрани его душу, грехом да не осквернится…» И такое дыханье горячее шло искать избавленья, от грехов избавленья, и такое дыханье горячее, словно руки, сплетенные накрепко, стало мыслью, нацеленной в главное, стало сутью судьбы и пути, стало помыслом, замыслом, смыслом. Да, друзья, это так началось.

АНДРЕЙ ПЛАВКА

ВОЗВРАЩЕНИЕ В РОДНЫЕ КРАЯ
Насмешливые галки клюют стерню разлук… Шиповником впустую созрели поцелуи и лихорадка рук. Чернеет мост, прочеркнутый ручьями колеи. Слети на рельс, пичуга, и жажду утоли! Горит шиповник сиро, а луг раздался вширь… На весь вагон огромный - один лишь пассажир…
Поделиться с друзьями: