Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Приключения сомнамбулы. Том 1

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

Когда породистый седовласый чтец в строгом фраке задекламировал:

Елагин мост и два огня И голос женщины влюблённой.

И хруст песка, и храп коня… – Соснин опять вертел новогоднее, с конфетти, сугробами, фото.

– Через месяц мы провожали его в Италию, – смахивала крошки со скатерти Анна Витольдовна; передвигала фотографии, пакетик писем.

слушая, перебирая конверты

Не мог не поманить Соснина конверт с большой яркой маркой, такая же когда-то украшала его детскую филателистическую коллекцию: изобильнейший натюрморт с лилово-вишнёвыми георгинами и жёлтыми хризантемами в пузатой стеклянной вазе, спелыми грушами, сливами, персиками, роскошно вырезанным арбузом на белом блюде – аппетитно сочился клин алой сахаристой мякоти с чёрными косточками. Письмо было из северной ссылки,

обратный адрес – Архангельская область, деревня…

– Да, Игорь Петрович больше не навещал, не судьба. Гренадёр, косая сажень, а… а я, иссохшая, как моль, жива – изо дня в день, из года в год – класс, репетиции, вот сердце и трудится по инерции. Зачем, если друзья ушли, старость на радость детям, внукам не получается? – чувствую себя пережитком, ничто больше не греет душу. Не дай бог вам скоро на себе испытать как жестоко время! Противно жаловаться, но старость ужасна, ужасна ощущением беспомощного никчемного одиночества. И Соничку на другой бок не перевернуть без невыносимых мук, жутчайшие пролежни – врачи советуют облепиховым маслом смазывать, но в аптеках нет, дефицит. Есть, правда, у Сонички родственничек, человек известный, мог бы достать, привезти из-за границы, да занят вечно…и имя называть не хочется, защитным равнодушием болен… в свой час, не задумываясь, занял квартиру Ильи, пользуется его книгами, как своими…

Тоже для романа сгодилось бы, – машинально думал Соснин; старался ничему уже не удивляться, глотал ликёр.

Хочешь, возьми коня любого… – соблазнял пленника басистый хан; потом замельтешили половецкие пляски.

Анна Витольдовна тем временем косилась на стену, справлялась. – Не слышите? Спятить боялась, ей слышалось, как расщеплялся бетон, с суховатым потрескиванием рвались бежевые клетчатые обои.

И спохватывалась. – Надо бы блины допечь, заварить свеженького чайку.

ударный номер припасли под конец концерта (посильнее, чем «Фауст»)

Убежали в кулисы яркие и вёрткие половцы с половчанками.

На просторной, торжественно задрапированной сцене чинно выстраивала певческое каре Академическая Капелла.

За мягко ступавшими хористками в белых длинных платьях поднимался мужской чёрный ряд. Все вместе застыли – как на коллективную фотографию. Затем уставились в раскрытые кожаные папки с нотами и словами, дирижёр дёрнулся, взмахнул и – затянули многоголосо: что тебе снится-я-я, крейсер «Аврора»…

читая письма из ссылки (лейтмотив)

Соснин постигал высокое кощунство обращённого в себя зрения – отвернувшегося от мира, чтобы затем, сквозь взращённый кристалл, увидеть мир заново.

Удивлялся спокойствию, с которым дядя писал: мне повезло – не продырявили затылок во внутренней тюрьме на Шпалерной, подарили время думать и вспоминать; в лагере меня не трогали, если выполнял норму и ничего не находили на шмонах. Как дорожил я работой на пилораме! Металлический визг закладывал уши, вибрация пробивала позвоночник от шеи до копчика, глаза застилали тёплым вихрем опилки – хорошо! И до чего же вкусно пахли свежераспиленные смолистые доски, особенно после барачной вони.

Письма были похожи, очень похожи.

Они сливались в одно, с перерывами писавшееся письмо.

В затянутом паутиной оконце длинного узкого сарая, приютившего пилораму, чернела котласская тайга, а он путешествовал по Италии; растирал краски, грунтовал и, трепеща, копировал орвиетские фрески, чья палитра, как его осенило в беспросветной северной монохромности, волшебно вбирала все оттенки небесной лазури, окрестных сиреневых и синих холмов, голубых обрамляющих цепей гор. Для передышки – по внезапному толчку памяти – раздвигал итальянские дали, протискивался, будто по узкой улочке, в Алупкинский парк, в зелёную темень Хаоса, и пускался следом за высокой кареглазой незнакомкой с русыми локонами у прямых плеч, но, свернув под мавританскую арку, терял незнакомку у Воронцовского дворца, одиноко оглядывался по сторонам на охраняемой белыми львами лестнице и опять попадал в Италию – на пару с Тирцем они катили по каменистому серпантину, опасно узкому для их неповоротливого авто, любовались грозой в низине, накрывшей красночерепичный городок краем свинцовой тучи с обломком сказочной радуги, и Тирц говорил, говорил без умолку, а по возвращении в Рим был блаженный вечер, и пир, но им с Тирцем, хмельным, счастливым, когда по колено море, не достало раскованности разгорячённых вином гуляк – завидовали их ночному купанию в фонтанах, сами только монеты бросали, и вот ведь, бросали не зря: раз за разом дядя в Рим возвращался. А дальше, даже не с абзаца, встык, дядя беззлобно высмеивал символику трибунных

жестов и улыбок в усы полуграмотного грузина, влезшего на русский престол, тут же закипало стихийное празднование ссыльными смерти тирана, дядя сожалел – как он сожалел! – не довелось сфотографировать обезумевшую толпу на тех похоронах; вслед за сожалениями он в предрассветном тумане вновь и вновь приезжал в Венецию, маялся под обложным дождём, когда же засияло солнце, когда он увидел, то посочувствовал футуристам – начинать с чистого листа летопись машинных искусств им явно мешали эти фантазии на воде из окаменелостей мирового духа…и – переполненный, дабы взор отдохнул от великолепия, он приплывал на Лидо, сидел на песке у вспененной извилистой кромки, но вновь и вновь разгадывал выражения лиц мраморных святых, гулявших по крыше Миланского собора, и с шутливой серьёзностью бичевал оперу – не знал, распиливая мёрзлые брёвна, ничего безобразнее, чем певческая условность, которая обручилась с бутафорским правдоподобием.

странности опыта и письма

Выпали дяде две жизни: до и после, свет и… и по контрасту с первой, вторая жизнь была ещё горше.

Бит нещадно, столько увидел, перетерпел – на его глазах революционный карнавал соскользнул в рутину террора и – ни одной жалобы, никаких обличений, разоблачений, словно не оконце пилорамы заросло паутиной, а сокровенные душевные уголки. И при загадочном равнодушии к событиям, которые отбирала история и свидетелем которых к счастью ли, несчастью он становился, его не занимала и будничность: заботы о близких, мелочи быта, всё то, что так подкупает в старых письмах и естественно вплетается в «просто жизнь».

Или разгадка в том, что это – «просто текст», не отягощённый поверхностными, то бишь актуальными, дискурсами, как не преминул бы сказать Бухтин? И то правда – какими-такими смыслами отягощаются «просто жизнь» и «просто текст», если смыслы не привносятся дидактикой добрых целей, видениями сказочных горизонтов?

Возможно, возможно.

Во всяком случае, дядиному терпимому зрению не встречалось ничего страшного, подлого, с чем надо драться до последнего вздоха, ничуть не пугала его злая воля жизни, сужавшей полоску свободы между духовными и материальными необходимостями; он лишь переживал, спустя срок, то, что выпадало ему, отчего жизнь со всеми её былями-небылицами оказывалась черновиком.

Позже – в воображении ли, на бумаге – он переписывал её набело.

с пылу-жару

Да-да, немало поучительного извлёк бы для себя Соснин из опыта дяди, если бы, допустим, всерьёз взялся за роман воспитания, а не брал бы на прокат лишь его плывучую интонацию…

– Не помню, сказала ли, что кроме сбережённых Соничкой писем был ещё и дневник, который он начинал в Италии, вёл затем с перерывами много лет, хотя след дневника затерялся, – ставила на стол тарелку с блинами, – точно не знаю, что для него самым главным было в том дневнике, но Италия, по-моему, озарила всю его жизнь, и прошлую, и дальнейшую, не зря собой почти всю тетрадь заполнила, он погрузился в тайны её художеств и после той поездки увидел всё вокруг себя по-другому, Италия была для него счастьем, понимаете, абсолютным счастьем? Но не слепым, а глаза открывшим на вечный поиск… Я как-то бегло полистала, не удержалась, когда заметила открытую тетрадь на бюро, не тетрадь, не дневник, подумала тогда, – целая книга, но ведь неприлично читать без спроса… был, помню, день страшного наводнения, Нева вышла из берегов, Илья Маркович простудился, но всё равно запись сделал…ешьте, горяченькие! – и розетку вареньем наполнила.

уточнения

– …в вербное воскресенье встретились у «Аквариума», пела Вяльцева. Смотрите, спиною к нам – Соничка, это она, в длинном приталенном жакете с меховыми манжетами, а из кареты как раз вылезает Ида! Что за Ида ещё? – досадовал про себя Соснин, – на знакомом лепном фоне фасадов Каменноостровского проспекта узколицая глазастая дама с витиеватым убором на голове, кокетливо протягивая руку в шёлковой перчатке по локоть за обрез кадра, нащупывала острой туфлёй ступеньку кареты.

Всматривалась, забавно оттягивая пальцем кожу в уголке глаза. – А это приём по случаю освящения «Астории»; под стеклянным гранёным потолком, за белоснежными столами с бокалами, конусами салфеток застыли важные господа в тёмных одеждах. – По правую руку от Митрополита – Фёдор Иванович Лидваль, виновник торжества, за ним – Александр Львович…

– Какой Александр Львович? – придирчиво изучал многолюдное коричневое фото Соснин.

– Лишневский! – убегала на зов чайника Анна Витольдовна, – он приглашал Илью Марковича на стажировку, когда свой шедевр с башней у Пяти углов строил.

Поделиться с друзьями: