Приключения сомнамбулы. Том 2
Шрифт:
– Мы сами-то при этом меняемся?
– Ещё как! Неожиданно, но кардинально! Недавно нам, гордецам, хотелось быть, а не казаться, сейчас же, казаться для нас, смирившихся с неизбежным, – значит быть!
– Что несут, ну, что, что несут? И что смотреть заставляют?
– Абракадабра какая-то!
– Почему говорящим головам не затыкают рты? Говорят, что вздумается, языки в своё удовольствие чешут.
– Свобода!
– И для посвящённых, как вы, не Бодрийяр, написали, – напомнила Иза, – «внезапно настало будущее»? Неужели и вас, Анатолий Львович, неожиданно накрыла…
– Нет, знаковое столпотворение, отупляющее знаковое нашествие ожидались и горячо, хватаясь за грудки, обсуждались ещё в застойные годы, однако мы рубахи и глотки рвали, а Бодрийяр, как и подобало французу-соблазнителю, подкупающе-изящно
– Но…
Щёлк, щёлк… когда у Художника азартно судили-рядили об угрозах знакового нашествия, были, получается, застойные годы? А ныне… Иза смотрела Шанскому в рот, не мудрено. Фразы Шанского, слетавшие со златых уст, подхватывали и развивали, конечно, издавна занимавшие его темы, знакомые его мысли, хотя лишались прошлого, заряжавшего их волнения. Будучи уже отменно отделанными, закругленными, они сразу же, при произнесении, превращались в готовый идеальный продукт; мотали головами, пережёвывая траву, холёные чёрно-белые коровы голландской породы, электронные часы стояли. Щёлк. Всего несколько шагов в сторону Квиринальского холма.
– Во всяком случае, симулякр – эдакая мутная этикетка всепоглощающего явления – в приложении к искусству символизирует симуляцию подлинности под напором знаковых соблазнов и совращений, при поглощении художественными текстами документов, биографий, конкретных имён, а также чужих мыслей, радийной разноголосицы, газетных строк, всё-всё всасывается, как…
– Как пылесосом? – подкалывала Иза.
– Вроде того! – радостно соглашался Шанский, – так вот, это не только симуляция подлинности, но и…
– И глубины? – не без ехидства вставила, войдя во вкус дискуссии, Иза.
– Конечно. И вот вам свидетельство в пользу сомнительного соображения, – Шанский поудобней уселся в кресле, закинул ногу на ногу, – привычные представления о глубине обесценились? Это, заметил прозорливый философ, одно из следствий травмы человека, всё больше отстающего от человечества, которое наращивает объём знаний, умений, разветвляет и уплотняет систему массовых коммуникаций. И искусство, постмодернизм, если угодно, обращаясь к отставшему культурному человеку, с помощью композиционных кодов, то распыляющих, то сгущающих образность, помогает если не освоить, то…
– А это уже слишком сложно, – улыбнулась Иза. И сказала, задумавшись, – постмодернизм так эклектичен.
– Время – самый гениальный, хотя неторопливый, постмодернист, – пришпорил любимую клячу Шанский, – так уж повелось, время сшивало воедино всё то контрастно-разное, что в разные эпохи было для этих эпох ценным в искусстве, однако в культуре периодически вызревал протест против всесилия времени, художественным инструментом такого протеста, причём инструментом быстрого реагирования, становилась эклектика… так и сейчас…
– Новая эклектика?
– Точнее, новый, подчас радикальный, полифонизм, – мягко поправил Шанский.
Вопросительное молчание.
– Ещё точнее, – хохотнул Шанский, всосал слюну, – Новый Большой Стиль, который, не чураясь хаоса и абсурда, выпячивает случайные мелочи жизни, чтобы…
– Наш анонс! – решительно оборвала Иза.
Леди Гамильтон, леди Гамильтон, я твой адмирал Нельсон! – заорал, подвывая, прыгая и покачиваясь, блестяще-сверкающий, осыпанный фальшивыми брильянтами, взлохмаченный малый с томными глазами и мелкими чёрточками лица; за ним клубились багровые дымы, метались прожектора, изображая гибель эскадры; бегущая строка зазывала в концертный зал «Россия».
– Мы вынужденно отвлеклись, – извинилась Иза, сжала виски ладошками, – и впрямь напор пустоты, невыносимые для сознания перегрузки.
– Нет, поп-культура обращается исключительно к подсознанию, возбуждает коллективное бессознательное!
– А как быть с Курёхинской «Поп-механикой»? Видели последнее представление за недостроенным «Большим Ларьком»?
– О, вот вам и неподдельно-новая радикальная полифония в осмыслении и исполнении гения. Меня захватил артистизмом умопомрачительный гибрид высокого с низким, я ведь до этого безуспешно гонялся по белу свету за «Поп-механикой». В Токио и за хвост не удалось ухватить, маршировавшие трубачи и клоуны в дырявых
тельняшках навыпуск, показав мне носы, скрылись за воротами императорского дворца. Из римской версии увидел лишь сценку с заблудившимся страусом – под какофонию клаксонов огромная испуганная птица с головкою под крылом металась между форумом Юлия и рынком Траяна, будто и впрямь заблудилась в руинах Истории. В стокгольмском пригороде, в шхерах, успел к концовке – стадо боевых индийских слонов, на спинах которых играли и пританцовывали знаменитые рок-группы, затаптывало симфонический оркестр из Филадельфии. И, наконец-то, – буйное представление за «Большим Ларьком». Гротескная гармония органична для Петербурга, ничего ярче мне не доводилось видеть: «Поп-механика» – животрепещущая импровизация на темы высокой игры, Курёхин – современный её магистр! И разве уникальное сращивание им жанров и видов искусства, погружение эзотерии в разухабистый, но волшебный по своим темпоритмам хеппенинг не возвращает нас к содержательной глубине новых композиционных кодов?Как, как, он же улетал до музыкальных буйств за «Большим Ларьком», – беспомощно подумал Соснин… посмотрел на остановившиеся часы…
– Возвращает, Анатолий Львович, возвращает, и я, – кокетливо поправила волосы, – вместе с заранее благодарными телезрителями с нетерпением жду продолжения; исподтишка снова скосилась на часы, – но сначала попрошу вас собрать главные стилевые признаки постмодернизма, а то – каждый несёт, кто во что горазд, и получается…
– Постмодернизм без берегов!
– Да, каждый вкладывает в расплывчатое понятие всё, что заблагорассудится… многие вообще полагают, что постмодернизм мёртв.
– О покойниках – ничего или хорошо!
– Идёт, идёт – хорошо!
За спиной Изы блеснула большая круглая линза.
За спиной Изы, образуя культурный фон студии, темнели застеклённые книжные шкафы с разноразмерными разноцветными томами, на переднем плане был лёгкий столик с двумя вращающимися креслами, в коих, вращаясь, эффектно меняя ракурсы, точно все мизансцены были отрепетированы, беседовали Иза и Шанский, а вот между столиком и книжными шкафами располагалась линза – большущий слегка выпуклый круг таинственно поблескивал, когда источник света сдвигался ли, колебался, стекло сверкало, за ним, то замутнялись, уходя из фокуса, то увеличивались резко и ярко литеры, загорались тиснения и суперобложки, как если бы на шкафы солидной библиотеки пытливый великан-невидимка наводил лупу.
– О, у постмодернизма, – торжественно возвестил Шанский, – грандиозная разрушительно-созидательная миссия, он призван актуализировать неподъёмное культурное наследие в специфических, оснащённых новейшими учениями о знаках художественных формах. И недаром литературный постмодернизм, ломая межжанровые и внутрижанровые перегородки, которые позволяли писателям-реалистам забиваться в нишки «деревенских», «городских» и прочих локально-химерических «проз», чтобы и дальше писать по-старому, присвоил себе всё культурное пространство-время, всё-всё-всё, поднялся над всеми стилями-эпохами прошлого, подключившись к их бесценным знаковым достояниям; глобализация мира спровоцировала бессознательно-смелых бумагомарак на всеохватность, на создание метатекстов, возведя их смутные экспансионистские позывы в ранг осмысляемой творческой сверхзадачи. И не только в литературе так. Постмодернистский текст в любом из видов искусства есть почти всегда текст о тексте, даже о текстах, в том же примерно смысле, в каком Петербург – город, рассказывающий нам о других городах, которым он наглядно и истово подражает, мечтая, однако, всё чужое, порой чуждое ему, сложить-переложить по-своему и превзойти, – Шанский загнул первый палец.
– И кто же родоначальник…
– В литературе, я полагаю, Борхес. Для него культура, как библия… Ага, опять Борхес! Вот оно что – для него культура, как…
– А вершина?
– Наверное, «Ада».
– Как? – удивилась Иза, – Набокову ведь не о чем было писать, он намеренно отворачивался от жизни.
– Вот так номер! – в свою очередь, удивился Шанский, – о чём же следовало ему писать? О революционных матросах и комиссарах, о конноармейцах, о железных потоках и производителях цемента?