Приключения сомнамбулы. Том 2
Шрифт:
– «Здесь», «здешних» – слова режут слух.
Кивнул. – Вынужденные слова-условности. Мы безуспешно пытаемся объясняться на языке земных условностей. «Здесь» – всё-таки лучше, чем романтически-пошлый «загробный мир» или замусоленное церковниками «небесное царство».
– Причинная логика завела в тупик? На каждый тезис непременно находится антитезис, мысль заблокирована, не движется?
Кивнул. – Что касается синтеза тезисов и антитезисов, то это вообще застарелый философский самообман.
– Как же мне всё-таки понять то, что я вижу?
– Когда-то, – рассмеялся, – переводить видимое в словесное, а словесное в видимое тебе мешало функциональное разделение
Разорвала относительную тишину усиленная, будто доверенная громкоговорителю, английская речь; даже по-английски голос зазвучал узнаваемо – с характерно-резкой картавостью и плывучею интонацией.
– Да. Иосиф постоянно пичкает нас нобелевской лекцией, – пожаловался Художник и ребячливо скорчил рожицу.
– В котором часу?
– Здесь нет времени! – отрезал.
– Как это, нет? Соснин огляделся, как если бы искал циферблат со стрелками.
– В вечности не смотрят на часы!
– Вечное настоящее, стоячее время. Вечность, часом, не миф? – поддел Соснин.
Художник улыбнулся, промолчал.
– Ай да Сашка, ай да сукин сын! Ай да… – как заигранная пластинка. Восклицания затихали, Соснин с Художником свернули к рваному провалу в стенах. – Сюда, – старательно объяснял Художник, – вывезли засекреченный архив Ватикана; приобщили к тотальному Архиву Смерти, где хранятся все знаки минувших жизней, из них комбинируются по спонтанным индивидуальным запросам видимости; собраны воедино все-все внешние подробности умираний, не только медицинские и духовные.
– Надолго засекреченный?
– Навечно! – с сожалением посмотрел на Соснина, даже взор охладел, – в архиве, думаю, доказательства связей Пия XII и Гитлера, антисемитские выпады кардиналов, внутрицерковные доносы, протоколы-улики.
– Навечно засекретить – всё равно, что уничтожить, почему же не уничтожили?
– Поднялась бы волна протестов, так – тишина; из уважения к вечности.
Тишину, однако, не замедлила на сей раз нарушить троица неуловимо-знакомых чужестранцев. Каждый в свою дуду – английские, французские, немецкие выкрики; похоже, они осыпали друг друга ругательствами.
Один, тот, что очутился в центре разноязыкой троицы, нервно-подвижный, тощий и гибкий, был в котелке, узких полосатых штанах. Слепой, что ли? Глаза залеплены стёклами… осторожно выставлял вперёд складной зонтик-трость – боялся споткнуться, ощупывал дорожку, кое-как расчищенную в строительном мусоре, и говорил, возбуждённо, быстро говорил по-английски, подумалось, в пустоту – брезгливо отворачивал поблескивавшую стёклами очков головку от двух соседних спорщиков, невольно, чтобы тоже поместиться на дорожке, подталкивавших его слева и справа, старался упрямо смотреть прямо перед собой, хотя вряд ли что-то мог видеть. Слева… без умолку, но словно задыхаясь, на певучем французском укорял в чём-то очкастого слепца медлительный изящный франт с аккуратным пробором, с белым твёрдым воротничком под болезненно-припухлыми щеками, справа напирала отрешённо-жёсткая немецкая речь; высокий, неестественно-худой, чёрное, наглухо застёгнутое пальто, огонь и боль
глубоко-глубоко в глазах. Соснин опешил, Художник не замечал его замешательства. Прислушивался к немецкой речи, – удивительно, понимал то, что своим спутникам втолковывал Кафка. – Я совершенно несуразная птица. Мои крылья отмерли, и теперь для меня не существует ни высоты, ни дали…Прошли двое серолицых крепышей в фесках, за ними, дружелюбно поругиваясь, пошатываясь, – подвыпившие Олеша с Катаевым в коротких, не укрывавших старческих венозно-волосатых ног пляжных халатах; Олеша, поотстав и посмотрев в глаза Соснину, громко пожаловался. – У Вальки уже написан Вертер, а у меня ни травы забвения, ни святого колодца, хотя пишу по строчке в день, – ни дня без строчки.
Пш-ш-ш… – фотовспышка?!
Щуплый, рыжеватый, с крупными веснушками на большущих залысинах фотограф целил в советских классиков допотопной «лейкой».
Пока Олеша жаловался на творческую судьбу, приблизился коротконогий, круглоголовый человечек в куцей, обтягивавшей круглый живот зеленоватой блузе и грязных ботинках; тащил ослепительный змеевик, как приклеенная, сзади понуро плелась собака, гладкошёрстная… та самая, которая впрыгнула с лаем в раму картины? Соснин узнал в грузном человечке того несчастного, бездыханного, с кончиком языка меж посинелыми губами, что лежал поутру в метро, у выхода на платформу.
Посмотрел ему вслед.
И человечек обернулся, постоял, сплюнул.
– Это завхоз Национального Пантеона, – сказал Художник, поймавший изумление Соснина.
– Когда он сюда…
– Слово «когда» здесь не имеет смысла! Время, – поднял прожигающие глаза, – свойственно жизни, но задаваемые временем ритм, аритмия, самоя стрела времени лишь помогают пройти путь от рождения к смерти, подготовиться к ней.
– Подготовиться?
– Внутренне подготовиться. Жизнь, долгая ли, короткая, всего-то экспозиция, подводящая к главному. Жизнь ведь неосознанно одержима прихотливым выбором формы и антуража смерти, всякая смерть индивидуальна, пугающе индивидуальна. Для стимуляций такого выбора в жизнь засылаются образы инобытия! Узнаёшь? – показал на круживший в руинах велосипед: сорванец, сидевший на багажнике и крутивший педали, закрывал руками глаза приятелю, который управлялся с рулём.
– Зачем-зачем засылаются?
– Чтобы чуткий, способный видеть – увидел!
– Время исподволь использует образы инобытия, чтобы открывать глаза?
– Без времени в жизни не существовало бы понятие будущего. Ты издавна мечтал проникнуть взглядом и мыслями «по ту сторону», мучился, желал понять свойства заповедного неведомого пространства, а очутился в неведомом тебе времени… – по ту сторону реальности, нашей, пока мы живы, реальности, лежит отчуждённое от нас будущее, в нём нам уже не найдётся места. В дверь будущего стучится воображение, пытается приоткрыть, но окончательно её открывает смерть.
– Путаница… словно произошла подмена – я мечтал проникнуть «по ту сторону» искусства, а получается…
– Твоему проникающему усилию всё труднее разделять искусство и жизнь.
– А как же…
– На бога не надейся, – прервал, – религиозный экстаз сулит проникновение в некий божественный универсум, тогда как для искусства понятие «по ту сторону» – сугубо индивидуальное, «по ту сторону» в порыве одинокой дерзости способно заглянуть лишь твоё художественное воображение…
– По ту сторону, – тоже прервал, – не пространство, но время? Другое время?