Приключения сомнамбулы. Том 2
Шрифт:
Неуверенно сделал шаг, задел плечом его плечо, затем руку… задел и ничего не почувствовал, словно он был бесплотен… тотчас вспомнилось как холодел недавно от бестелесных касаний-проникновений в лимузине, когда затеяли безобразную свару двое бессмертных, между коими по прихоти Бухтина оказался; сгущались тени.
– Не бойся, я провожу, – повторил скороговоркой Художник.
– Куда? – с тихой обречённостью промолвил Соснин.
– Сейчас увидишь, – улыбнулся и повёл за собой.
– Ты-то
– Смотрю из картины.
– Что за занятие?
– Прожил жизнь лицом к холсту, теперь обрёл новый взгляд, смотрю – из.
– Как это – «из»?
– О, у тебя ведь тоже появился опыт такого смотрения, пусть и краткий, – обернувшись, улыбался Художник.
– Опыт смотрения? – растерялся Соснин.
– Сквозь щель с дырочкой от сучка. Не забыл хищного толстяка в бассейне, пожиравшего рыбьи головы?
– И что это за акула?
– Совладелец «Омега-банка».
Медленно, гуськом – Художник впереди – шли по пружинившим мосткам в приближавшееся мерцание.
Протёр глаза. Нет, ничуть не обманывался, прежде видел уже это сизовато-тусклое, слабо мерцающее гризайлевое струение. Ни солнца, ни луны не было на небосводе.
– И что ты, смотрящий «из», разглядел?
– Скорее – понял. Сколько я смотрел в холст! И когда грунтовал, тёр шкуркой, опять грунтовал, и когда писал – смотрел, всматривался: лессировки ведь не сводились к тупым техническим операциям, нет, тщательные долгие лессировки помогали, медитируя, проникать внутрь холста, а уж очутившись в нём… Я не покидал холста и тогда, когда промывал в скипидаре кисти, но теперь, только теперь понял, глядя отсюда, что жизнь постоянно от чего-то нас отвлекает, от чего-то, что важнее её самой. Здесь же, за холстом, не надо желать, вожделеть, не надо чистить зубы, куда-то ехать, что-то читать, не надо даже писать картины, здесь вообще нет холстов, кистей, красок в их материальном, привычном виде. Да, всё то, что составляет там, – странным обводным жестом указал за забор, – жизнь, есть отвлечение от главного.
В смятении спросил первое, что пришло на ум. – Почему там все так спешат, так суетятся?
– Живые – эгоистичны, спесивы, жадны, самодовольны, а когда хлеба вдоволь – падки на ублажения плоти и развлечения! Суетность иллюзорно подмешивает в будни краски приключенческого романа, отвлекает от главного: не надо лезть во тьму, задумываться.
– И любовь отвлекает от главного? – замирая, туго соображал.
– И любовь, – оборачиваясь, спокойно кивал Художник, – любовь ослепляет, опьяняет, в молодости мы мертвецки пьяны, трезвеем поздно. Вспышки счастья мешают прозревать тьму.
– До смешного просто – сама жизнь отвлекает от главного в жизни?
– Именно. Но парадокс этот мнимый, как, впрочем, и все парадоксы, отжатые из земных материй.
– Что же главное в жизни? То, что вне её самой?
– Я не смогу тебе этого объяснить.
– Почему же?
– Скоро поймёшь. Пока – присматривайся.
– Допустим, жизнь, отвлекающая от главного, может завидовать приключенческому роману, но почему бы не допустить тогда, что и динамизация сюжета, попытки заинтриговать, удержать читательское внимание при сочинении романа могут отвлечь от главного в прозе? – зашёл с другой стороны.
– Разумеется, могут, но при условии, что это – проза.
– Что бы ты счёл главным в условно-идеальном романе, который сам пометил бы знаком качества?
– То, что неуловимо. В таком романе слова ли, лица, предметы, словами выписанные, затянуты мистическим маревом,
смыслы вибрируют, – уклончиво ответил Художник и, помолчав, добавил с улыбкой, словно предаваясь воспоминаниям, хотя вполне твёрдо, – главное в романе – то неуловимое, что расширяет и углубляет зазоры между означаемыми и означающими. В живописи ведь тоже, – сказал серьёзно, хотя глаза смеялись, – главное остаётся неуловимым, героями композиций являются ведь не люди, не пейзажи сами по себе, а некое зыбкое состояние живописной фактуры, достигаемое игрой света. Картинные люди, пейзажи оказываются лишь средствами выражения этого состояния, то есть поводами для появления мерцающих или излучающих пятен света.– Но где, в чём прячется в картине ли, тексте содержательно-смысловой заряд?
– В мелочах.
Из сумрака накатывал зудяще-противный гул, догоняла тележка на искривших колёсиках-подшипниках? Судорожно обернулся.
Нет, никого.
– Главное в жизни – смерть?
В ответ – молчание.
И тут Соснин прошёл сквозь Художника, замедлившего шаги, прошёл, очутился впереди его и оступился – мостки оборвались.
Под подошвами был сырой неровный асфальт, по нему скользили загадочные голубовато-сизовато-зелёноватые отсветы; совсем близко пробежал справа налево мальчик в линялой розовой майке. Почему бежит в другую сторону? – успел подумать Соснин и увидел каменный ландшафт, знакомый, но будто вывернутый наизнанку – впереди чернела дворовая арка, слева – простирались развалины, разновысокие остовы штукатурно-кирпичных стен, справа – возилась, сопела кучка каких-то озлоблённых фигур, услышал треск разрывавшейся материи… но он ведь уже смотрел когда-то кино на оборотной стороне полотняного экрана, в зеркальном изображении. Вдали, над грядой брандмауэров, тускло разгоралась заря.
– Нет, это закат, – сказал Художник.
Их накрыла тень подворотни.
Смотрим с другой стороны, вот мальчик и бежит в противоположную сторону. Как просто, провал в стенах, арка перезеркалились, – догадывался… – но не слишком ли просто?
– Мы… мы находимся по ту сторону живописи?
– Вроде того, вроде того, – пробормотал Художник, – и по ту сторону жизни. Не споткнись, вернее, не оступись, здесь будут, если помнишь, ступени.
– Почему они ведут вниз?
– Скоро поймёшь.
Раздался лай.
– И почему-то навстречу выскакивает собака.
– Мы на всё смотрим теперь с другой стороны, смотрели «в», теперь смотрим «из». Ну, мы, пожалуй, у цели, – сказал Художник, когда они вышли из подворотни на неверный сумеречно-скользящий свет; всё как на зеркальной картине.
Стены матово-серые, с кое-где отвалившейся штукатуркой.
Холодные отблески на ступенях.
Ищите, ищи-и-те мой голос в эфире… – жалобно взывал откуда-то сбоку… Визбор?
Из ближайшего окна с открытой форточкой послышались музыкальные позывные Би-Би-Си, завыла глушилка, но сквозь вой донёсся всё же прерывисто говорок Анатолия Максимовича Гольдберга; незабываемый, с хрипотцою, тембр.
– Он здесь, – улыбнулся Художник в ответ на удивлённый взгляд Соснина.
Тут наперегонки с Гольдбергом зарокотал из верхнего окна Уиллис Кановер, после его напутствия возбуждающе-зажигательно, так, что морозец пробрал, затрубил и запел Армстронг, из соседнего, затянутого сеткой от комаров, окна – бу-бу-бу-бу-у-у, опять нагло выплеснулась глушилка, забивавшая голоса «Свободы».