Приключения сомнамбулы. Том 2
Шрифт:
– Горячительное и на небе принимают за вакцину от бездуховности? И дрязги, как в эмиграции, – спросил, – небесные нравы слепо воспроизводят земные?
– Напротив – земное отражает небесное.
– Где здесь достают выпивку?
– Там! – Художник, усмехаясь, посмотрел на забор.
– Скучное волшебство!
– Угадай-ка, кто прибился по нужде горькой, – щёлкнул пальцем по шее, – к реалистам-традиционалистам!
– Кто же? – растерялся Соснин.
– Хемингуэй! Бедняга исстрадался без спиртного, его пожалели, угостили, он и пристрастился в гости ходить – не отвадить.
– Кто угощает?
– Чаще
Подмывало узнать, как именно классические пииты, выпивохи и матершинники, распавшись до летучих молекул, предаются своим порокам, но побоялся сморозить что-ни-будь оскорбительное, покорился внезапной видимости, вполне отчётливой – поджарые Алексей Николаевич и Иван Сергеевич, всё ещё держа спины прямо, мирно собачились над стаканами, селёдкой на обрывке газеты, полновесный Хемингуэй уже отключился, уронивши буйную седую головушку в хлебницу, а худенький, в бушлатике, Коля Рубцов, посланный за добавкой, пробивался сквозь репейник и лопухи к забору.
– Ай да Сашка, ай да сукин сын!
– Он?!
– У него сквозная квартира, подобная той, что была на Мойке, квартира выходит и на главный фасад Национального Пантеона, занимающего целый квартал, но Он предпочитает комнаты дворового флигеля, тем паче главный фасад обрушился, замаскирован декоративным щитом.
– Герань на подоконниках, в окнах – счастливцы с наполненными, с шапками пены, пивными кружками?
– Начинаешь ориентироваться!
– А… – открыл рот Соснин, обернувшись.
– Да, оба здесь, – Художник указал взглядом на боковой трёхэтажный флигель, где под крышею светилось окно, на пёстрой занавеси, как в театре теней, двигались силуэты спорщиков.
В окне пониже свет зелёной настольной лампы вырывал из тёмного фона благородный, изборождённый морщинами острый профиль.
– Ремарк; пишет письма Дитрих.
– И что она?
– Отвечает. Потом Дитрих с Хемингуэем бражничают, похабничают; войдя в раж, скандалят, ломают мебель – им грозит выселение.
Силуэты устали хвататься за грудки и махать руками, покинули занавесь. Донёсся крепкий сигарный запах и тотчас к нему примешался одеколоновый аромат.
– Манн выходит курить на лестницу, Набоков – следом, чтобы доспорить.
– Манну удалось в Национальный Пантеон заселиться?
– Поблажка, исключительная поблажка! Набоков вдалбливал о его заслугах в домоуправе, благо там сидит не чуждый изящной словесности правдолюбец, заселили как гуманиста, ценителя русской классики. Хотя Бунин буянил, материл немцев, обвинял во вмешательстве в литературный уклад и осквернении русских традиций. Он и Набокову не простил «Лолиты», остеклённые стенды с бабочками за растленное декадентство хотел во двор вышвырнуть; склоки небожителей, не знающие конца.
Соснин не спрашивал о сидевшем в домоуправе, догадывался.
Про другого немца спросил. – Ремарка как в святая-святых допустили?
– Под укоризненным давлением шестидесятников, у них самое сплочённое лобби, – специальный приз за «Три товарища»!
– А Дитрих?
– Несгибаемая антифашистка!
О заслугах перед шестидесятниками культового супермена-Хэма в грубом, под подбородок, свитере можно было не осведомляться.
– Отношения между гениями, мягко сказать, натянутые, – продолжал Художник, – безысходность
активизирует всю грязь души, и если бы гении могли, они изничтожили бы друг друга! Но в вечности это невозможно! К гениям-предтечам хотя бы из культурных приличий гении-наследники относятся внешне вполне почтительно, зато предтечи наследников своих ни в грош… сам посуди – для Пушкина-то кто такой Достоевский? Сумрачный припадочный парвеню, азартный игрок и пожиратель криминальной газетной хроники, ставший королём литературного дурновкусия? Да ещё вылезший с пламенной речью на открытии памятника, который оскорбил первого поэта карикатурной непрошенной рукотворностью: кудри, бакенбарды, бронзовая печаль во взоре.Ужасом, умопомрачительным ужасом повеяло от сосуществования бок о бок в вечности гениев из разных эпох. Адская мука! Не способные находить общий язык, они должны были возненавидеть друг друга – не мог унять дрожь Соснин.
– Они и возненавидели! Сколько злобы и зависти, подножек исподтишка, сколько взаимных вздорных претензий, нарочно не придумаешь.
– Например?
– Пожалуйста, Ахматова потребовала составить расписание прогулок и строго его придерживаться.
– Чего ради?
– Не желает встречаться с Чеховым, недолюбливает как писателя… брезгливо морщится от одного его имени, объявила во всеуслышание, что драматургия у Чехова беспомощная, рассказы пахнут клистирной трубкой. Шокировала чеховских почитателей, которых здесь, как, впрочем, и там, – вытянул руку в сторону темневшего поодаль забора, – подавляющее большинство; многие с ней перестали здороваться.
– А… сам Чехов?
– Нейтрален, в склоках гениев не участвует.
– Как… как Чехову – Набоков?
– Слышал краем уха… прикидываясь старомодным, добродушно жаловался, что для него Набоков чересчур игрив и цветист, искрист.
– Каково здесь драчливым Тургеневу и Достоевскому?
Художник рассмеялся. – Ожесточённое продолжение жизненных схваток! Ко всему Тургенев, уверенный, что он выше Достоевского, кичащегося всемирными тиражами, никак не определится с принадлежностью к Пантеону – манатки то сюда перетаскивает из Французского, то обратно, из Национального Русского, во Французский.
Кто, однако, верховодит, кто стоит во главе мистической бюрократии? И все ли безоговорочно чтут её? – едва не спросил Соснин, взращённый наивным рационализмом, но благоразумно смолчал… какая разница? Измотало увиденное, услышанное, новые беспросветные подробности, чувствовал, только б усугубили уныние; обмяк, ушёл в свои, рождаемые неутолённым познаньем мысли.
– Мне трудно объяснять тебе суть того, с чем ты сталкиваешься здесь, – остановился Художник, – чувствую себя, перебирая и подбирая слова, беспомощным.
– В чём принципиальная трудность? В чём?
– В том, что я, вынужденный говорить с тобой на понятном тебе языке, безуспешно пытаюсь свести к земным смыслам опыты посмертного бытования, а опыты эти, поверь, никак не вербализуются. Ты ведь намучился когда-то с взаимной непереводимостью пространственных и словесных образов, должен теперь понять мои затруднения. Наш с тобой диалог, если с элементарной строгостью к нему отнестись, – отчаянная белиберда. Строгость, как, впрочем, и гибкость здешних понятий, учти, вовсе не зиждется на причинной логике.