Приключения Трупа
Шрифт:
— Не надо. Разница — непреодолима. Кто одинок и ни с кем не знается, не размножается. Зато сам — вселенная, срок которой и мера не постижимы совсем, как у точки. Не бренная, там, химера из сора, а неделимый дух — одиночка в оболочке из мух. Не нам, скоротечным, братцы, с вечным тягаться!
— Но если он в плесени такой, то кой-какой полезный ген отрежем на обмен людям, а продадим — и урон возместим, и чуму болезни победим. Старый будет молодым, тухлый — свежим, пухлый — худым, поджарый…
— Поджарый — прежним: ему — не дадим!
Протокол явил истории и пыл, и раскол аудитории!
Потом в нем —
«Призыв к любви от визави мертвец услышал и ползком по сукну осторожно пролез наперерез к окну мимо хранимых в нише тел и исчез — возможно, улетел».
Момент — не светел, фрагмент — рудимент легенд и фермент книги. Никто не заметил интриги, зато позже для морали и от скуки повторяли:
— Похоже, одна кандидатка науки украдкой обвязала останки веревкой, ловко, помалу, из-за окна смотала на санки и умчала. Им научный рефлекс — докучный дым, а секс со святыми мощами — на вымя пламя!
Факты — без такта, но выходило, что для кого-то работа с вечным — по силам, а для кого-то — человечья встреча с милым!
XV. ЛЮБОВЬ И МОРКОВЬ
Привадить взгляды мужчины надо на пряди, кудри, наряды. Можно и осторожно припудрить морщины и плечи.
Для слуха интересней песни и речи в ухо.
Для кожи дороже ласки — от пляски до встряски.
Нюху аромат желанней, чем стихи — и старуху молодят крем и духи, а запах полей для азартных ноздрей жеманней импозантных, но затхлых кудрей.
Ну а кто на вкус сладок, как настой ягод в росе, на все сто — успех: и простой трус падок на тех.
Но какое искусство пленит мертвечину: мужчину без чувства, на вид изгоя, гранит на ощупь — святые и холостые мощи?
Расскажет и вековая хроника, что даже роковая любовь не будоражит кровь покойника.
И всё же, похоже, мастерицы окаянного распутства умело находят в природе бездыханного тела шестое чувство, какое не снится, как пять, живому: потакать безотказно половому соблазну.
Останки взыскуют, не чуя приманки!
И допускают, не лаская и не тоскуя всуе!
Но где у них тот орган, чуждый восторгам живых, что везет без напасти до высот страсти?
В езде нужно машину или круп, который скачет, как свора собачья, но суровый труп — не фартовый мужчина, а половой акт — не пищевой тракт и не почтовый, и везде так, а не иначе — по борозде и задача!
Разве с телом не любая часть умирает?
Или страсть оживает не в отдельной язве, а в беспредельном целом совокупного трупного чувства — не доступное шустрым, понятное безвозвратным искусство?
Или любовь сама — и кровь, и тело, и слово, и дело, и людская тюрьма, и полая вселенная, которая надменно впускает не любого, а того, кого захочет — живого и не очень?
Или прыть мертвеца-сорванца — идиллия и маска? Безобразная сказка преступной пробы, рассказанная, чтобы скрыть насилие над трупной особой?
У людей безответное соитие — запретное событие: судей власть грозит вчинить тюремный срок за такую страсть.
А втихую сломить недотрогу сложно и носорогу: вид — смиренный, а завопит — истошно, а ненарочно и клинок вонзит в бок.
А покойника любить можно спокойненько: лежа не побежит, не доложит, не возразит
натужно, не нужно разрешения и не лукав: не затаит мщения за ущемление прав.Заключение — простое, оно — не густо, но не глупо: для развлечения шестое чувство заведено у трупа.
Школьница полюбила Труп с первого взгляда, без затей, так, как надо: изо всей силы, без остатка, до бессонницы, до нервного припадка. Решила, что люб, и наточила зуб!
Когда он слезал с фалла, перепугала квартал: визжала, скакала за подмогой и рыдала дорОгой: «Беда, беда!» — и стон стоял, как лебеда.
Спущенного забросала егоза цветами — недостатков не замечала: руками защищала глаза от осадков и выпрямляла у скрюченного ноги — не святым считала, а своим и убогим.
Помогала пеленать его и заворачивала в прозрачное покрывало, как мать в одеяло — своего невзрачного первенца, как орлица — незадачливого птенца: нежно и с надеждой, что согреется, проспится и оперится.
Неуклюже, локтями и ногтями, отбивала мертвеца от скандалов и стужи, от досужих нахалов и старух, опахалом из кружев отгоняла мух, вливала в бездыханную глотку целительную иностранную водку, и хоть не помогало, снова и снова оживляла сомнительную плоть: и зельем, и словом, и минутным весельем, и девчачьим беспутным плачем.
Когда же ученые повезли тихоню в поклаже на пытки, сиганула в погоню, как стрельнула в собак из дула зенитки. Ноги недотроги, как отсеченные, едва ли до земли доставали: так мелькали.
У дворца наук школьница до последнего момента, как невольница — мук, ожидала конца болезненного эксперимента и при этом немало досаждала студентам и ассистентам: давала советы, хватала за плечи, бросала предметы, держала бредовые любовные речи, дрожала усталым телом, словно рожала, отбивала руки увесистым кастетом, скрежетала антикварным кинжалом, неровным фальцетом пела сонеты о разлуке с месяцем, регулярно завывала и коварно угрожала повеситься.
Вдруг узнала прелестница об отлёте подопытного!
Спала с лица, обежала круг, пропищала с крыльца:
— Врёте, пустомели! Не упустили, простофили, а сонным сгноили безропотного!
Помахала портретом, припасенным заранее, и упала — потеряла сознание.
Еле успели — подхватили и порадели.
Посмотрели со светом на фото, и кто-то признал птичий овал лица и воротник модного инородного певца.
Со смехом пропели:
— Потеха! Девичий идеал — двойник мертвеца!
Под улыбку пожурили девчонку за ошибку в стиле, проводили в сторонку и — отпустили.
Первая любовь Трупа прошла глупо, как неверная стрела, что легла без проку: не в бровь, а сбоку!
Кандидатка науки умирала от скуки, недостатка внимания, нехватки уважения и избытка унижения. Коротала дни и годы, как улитка в тени природы. Знания постигала в точности, но изнывала помалу без прочности — рыдала и рыдала в одиночестве, и жалость проливалась меж икрами — литрами.
А причина обветшалой кручины — мужчины.
И студенты, и ассистенты, и ученые доктора, и утонченные профессора презирали задатки и отягчали печали кандидатки — избегали вселенской страсти по ее женской части: не догоняли ее без оглядки, не распевали у нее под окном, не таскали ее на руках — ни днем, ни впотьмах.