Приволье
Шрифт:
Миша, думаю, мое тоскливое одиночество тебя мало интересует. Ты ждешь от меня новостей. Есть ли они? Да, есть, ибо без новостей и жизни вообще не бывает. Только, боюсь, новости эти тебя не порадуют. Первая новость — старая, давняя, ее и новостью-то назвать нельзя. О ней я хотела сказать тебе еще тогда, когда ты уезжал, и не посмела, не хватило духу: эта новость, Миша, о том, что я беременна, и уже давно, еще с января. Мои сослуживцы удивляются. А я им: чего удивляетесь, у меня есть муж. Наверное, скоро пойду, как говорят, в декрет, и если ты в самом деле задержишься так надолго, как намеревался, то мы будем встречать тебя в Москве вдвоем с сыном и он тебя, разумеется, не узнает. Скажет: кто он таков, этот Михаил Чазов? Можешь спросить у меня: почему сын, а почему не дочь? Веришь, Миша, во мне живет свое, материнское предчувствие, и я верю, оно меня не обманет… Жаль, что не вижу твоего лица в тот момент, когда ты читаешь эти строки, и не знаю, что у тебя в эту минуту на душе — радуешься или огорчаешься. Но все равно, рад ты или не рад, а наш сын, несмотря ни на что, появится на свет, и скоро, — это случится, наверное, в конце сентября или в начале октября. Может, ты подумал: есть же способ избавиться от ребенка? Да, есть, вернее, был, потому что сейчас и думать об этом уже поздно. Но и раньше, когда было еще не поздно, эта страшная мысль и в голову не могла мне прийти. И если случится — а в жизни все может случиться, —
Вторая новость — о повести «На просторах» — тоже не из радостных. Наконец-то известный лауреат соизволил прочитать рукопись и вместе с нею прислать свой отзыв. Отзыв пространный, двадцать шесть страниц машинописного текста через полтора интервала. Мне показалось, что во многом знаменитый писатель неправ, ибо, как мне кажется, меряет на свой большой аршин. Я решила не посылать тебе все двадцать шесть страниц, я перескажу их своими словами, а важные места перепишу. Начинает он, как, очевидно, и полагается, с похвалы, называет тебя «мой юный друг» и хвалит за то, что ты так хорошо знаешь жизнь и природу. Я подумала: если это так, то зачем же тебе надо было уезжать на хутор и жить там, когда эту самую хуторскую жизнь, по уверению лауреата, ты знаешь отлично. Например, он говорит: «Несомненным достоинством «На просторах» является то, что автор повести достоверно знает и жизнь и быт тех людей, о которых решил поведать читателям». Хорошо сказано! А помнишь, как ты все жаловался, что тебе как раз и недостает знания жизни и что поэтому тебе надо пожить на хуторе, среди людей? Значит, кто-то из вас ошибается: либо ты, либо лауреат. Далее он говорит так: «Со страниц рукописи на тебя смотрит одна сплошная достоверность. Если описана пахота или сенокос, то в точности так, как это делается в действительности. Если разговаривают чабаны, то совершенно так, как они говорят в жизни». Видишь, как он тебя хвалит? Так что я не знаю, Миша, зачем ты живешь на хуторе? А вот уже и критика: «Но зато во всей повести я не встретил и капли авторского вымысла или необычного, смелого авторского домысла, и потому твою работу, мой юный друг, следовало бы назвать повестью документальной. Я читал ее и невольно думал: «На просторах» — это не художественное произведение, а документ, основанный на точных жизненных фактах». Заметь, подчеркнуто не мною.
После этого он сказал, что ему не нравится название, оно, по его мнению, ни о чем не говорит. «Название не должно быть общим, обезличенным». Затем он сделал подробный разбор недостатков языка, стиля, сюжета, причем разбор строгий, придирчивый, с фактами и примерами, на мой взгляд, убедительными и неубедительными, — эти места я опускаю, зачем тебе расстраиваться. А вот это место я перепишу дословно: «Юный мой друг, ты только входишь в литературу, и тебе необходимо знать, что вся ее многовековая история, как прекрасное здание на прочном фундаменте, стоит на народном вымысле и на его творческой фантазии. От древних устных сказаний, басен, притч, анекдотов и до, скажем, «Левши» или «Воскресения» — всюду мы находим художественный вымысел и творческую фантазию, а вместе с ними и потребность художника поведать нам что-то свое, необыкновенное, чего другие не видят, не замечают. Был ли в реальной жизни такой Левша? Наверное, был, но не совсем таким, каким его описал Лесков, Был ли в обыденной жизни крепостнической России такой князь, как Дмитрий Нехлюдов? Возможно, и был, только совсем не таким, каким показал Нехлюдова Л. Н. Толстой. А какими выдумщиками были А. Пушкин, Н. Гоголь, Ф. Достоевский! Любое произведение искусства и литературы тотчас увянет и зачахнет, как дерево без воды и воздуха, если в нем не будет вымысла, то есть той творческой фантазии, которой так щедро одарены великие писатели, музыканты, художники. М. Горький, тоже большой выдумщик, говорил: «Вымыслить — значит извлечь из суммы реально данного основной его смысл и воплотить в образ, — так мы получим реализм». В твоей же повести, как в газетном очерке, все достоверно и все сведено не к душе человека, а к перечню хозяйственных дел, с виду будто бы и нужных, важных, а узнавать о них читателю неинтересно, потому что в них нет души автора, его выдумки, которая привлекала бы наше внимание, радовала бы или огорчала нас. В повести «На просторах» люди что-то делают в точности так, как в обыденной жизни, а читателя ни эти их каждодневные дела, ни разговоры, ни споры не волнуют. Почему? Все потому же: ни в делах, описанных тобою, ни в разговорах и спорах твоих героев нет художественной выдумки. И не вина, а беда главного героя Никиты Кобцева, от имени которого ведется повествование, состоит как раз в том, что он, Кобцев, никакой не выдумщик, что он рассказывает нам о вещах всем давно известных, и рассказывает скучно. Например, Кобцев говорит: когда руководители колхоза забывают о ветеранах колхозного движения — это плохо; когда трактористы старательно пашут и сеют — это хорошо; когда на ферме нет кормов для скота — плохо, а когда они есть — хорошо, и т. д. Юный мой друг, рядом с отличным знанием жизни непременно должна идти, что называется в обнимку, выдумка, то есть то, что заставило бы читателя удивляться, или радоваться, или негодовать. В повести твоей есть одна-единственная выдумка: любовь Марфеньки к Никите Кобцеву, и она-то, эта выдумка, сразу же, как ярким пламенем в темноте, осветила и степной хутор, и эту милую девушку, и самого рассудительного и, в общем-то, скучного Кобцева. Жаль, что эта отличная выдумка, не успев родиться, тут же по воле автора умерла. А надо было бы усложнить эту робкую девичью любовь, заставить и Марфеньку, и Никиту Кобцева пострадать, подумать, поволноваться. Ты же, как явствует из повести, испугался как раз того, чего художник бояться не должен…»
А вот, Миша, что дальше: «Можешь, и не без основания, спросить: как же научиться выдумывать? К сожалению, этому великому счастью научиться нельзя, как невозможно человеку, лишенному слуха и голоса, научиться петь. Это тот дар, который дается только отцом и матерью, да еще и с дозволения самого господа бога, и в нем, в этом даре, и состоит, на мой взгляд, существенное различие между художником, у которого способность выдумывать живет в самом его существе, и просто грамотным человеком, который, как все грамотные люди, умеет писать, да к тому же еще и бойко…»
И вот еще, и в этом лично я с лауреатом согласна: «К числу недостатков повести «На просторах» следует обнести и то, что в ней не показано горе людей — и личное, и общественное. Я не верю, что у чабанов, месяцами живущих со своими отарами в степи, нет горя, что над ними одно безоблачное небо. В самом начале повести ты намекнул на какую-то заметную неприятность в личной жизни Кобцева и тут же, испугавшись этого намека, быстренько отвел от него беду. Немножко, чуть-чуть, заставил погоревать Марфеньку и тут же забыл о ее горе, сделал
эту несчастную девушку счастливой. А ведь литература, и особенно русская, тем и обрела в народе такую благородную известность, что умела раньше и умеет сейчас показывать не только людское счастье, а и людское несчастье, не только любовь счастливую, а и любовь несчастливую. Примеров тому сколько угодно. Обратись к любому классическому образцу, будь то трагедия Ромео и Джульетты или Анны Карениной, героический подвиг Давыдова и Нагульнова или судьба целого казачьего сословия, гибель которого так правдиво показана в «Тихом Доне», — всюду, к чему ни обратись, рядом со счастьем соседствует несчастье. Можешь возразить: сейчас не средневековье, о котором писал Шекспир, и не царское время, в котором жила Анна Каренина, и нет классовой борьбы в стране, которую так глубоко и так верно показал наш донской современник. Но и наша жизнь не такая уж простая и не такая уж безоблачная. Есть удивительно искренняя и удивительно правдивая песня о ягоде сладкой и о ягоде горькой. В этой песне говорится, что на женскую долю всегда приходится слишком мало ягоды сладкой и слишком много ягоды горькой. А почему так? Да потому, что в повседневной нашей жизни порой хорошего намного меньше, нежели плохого. Горькой-то ягоды намного больше, нежели сладкой. Стало быть, горе — и личное и общественное — есть у людей и теперь, останется, надо полагать, и в будущем, и задача художника — увидеть и показать его таким, какое оно есть…»Да, Миша, насчет горя и горькой ягоды я с лауреатом полностью согласна, потому что сама испытала и знаю, что оно такое — горе и какой на вкус бывает горькая ягода… Ну, а дальше опять идут примеры твоих стилистических огрехов и промахов, и я их опускаю. Между прочим, в заключении есть такое ободряющее место: «Обо всем этом я пишу не для того, чтобы раскритиковать повесть о Кобцеве и ее молодого автора. Свои замечания о недостатках твоей работы я высказываю, как говорится, с прицелом на будущее. Может быть, нелестные слова старого литератора западут в юную душу, произрастут там, как произрастает зерно после вешнего дождя, и впоследствии дадут желанные плоды».
3
В конце письма Марта снова уверяла меня, что родится непременно мальчик — «так я хочу, так и будет»; еще и еще говорила о себе, о том, что ей, женщине молодой, «уже довелось немало съесть этой проклятой горькой ягоды». Дочитав письмо, я тут же, не собравшись как следует с мыслями, принялся писать ответ. Ни повесть «На просторах», ни отзыв на нее меня не беспокоили, о них я забыл. Мои мысли были обращены к Марте. «Ай да Марта, ай да молодчина! — думал я. — Так вот о чем ты умолчала, моя радость, когда я уезжал. У меня будет сын?» Сама эта мысль приятно удивляла и радовала, казалась странной и непривычной. И письмо я начал со слов: «Так вот она, какая радость привалила — у нас будет сын! Да правда ли это? Если правда, то назовем его Иваном в память о погибшем на войне его прадеде — Иване Чазове. Как только родится, так и зови Иваном. Это моя отцовская просьба…» Мне хотелось сказать так много и так необычно, а на бумагу ложилось что-то обычное, будничное, совсем не то, что в эту минуту было у меня на душе. Я уверял Марту, ждать меня до февраля не придется: вот побываю у старого чабана, Силантия Егоровича Горобца, и сразу поеду в Москву, может, успею даже к ее родам.
И все же письмо получилось не таким, каким я хотел его видеть, и я, извинившись за то, что написал невнятно, наспех, запечатал исписанные листы в авиаконверт, чтобы быстрее дошло, и поспешил на почту.
Думая о том, когда же мое письмо может быть в Москве, я не вернулся домой, а направился к дяде Анисиму, так как еще вчера был приглашен к нему на обед. Тетя Елена, сильно похудевшая за последние дни, с тоскливыми, постоянно заплаканными глазами, была со мной ласкова, она по-матерински тепло пожурила меня за то, что я так редко у них бываю. Дома Анисим Иванович показался мне и рослее, и крепче стоящим на ногах, с могучими плечами и шеей, с мясистым небритым лицом. Он положил на мое плечо свою тяжелую руку и спросил:
— Племяш, отчего такой квелый? Али чего заскучал на нашем приволье? Али не выспался? — и, не дожидаясь моего ответа, обратился к жене: — Лена, а я-то знаю, отчего наш племяш затосковал! Оттого, что редко бывает у нас. Но на то у него имеется особая причина. Какая? А причина такая, что все дни Михайло то ездит по хуторам и селам, то околачивается в Мокрой Буйволе — сероштановской выдумкой любуется, и в Привольном почти не бывает. Ить верно, Михайло?
Я промолчал. В душе моей гнездилось безразличие ко всему, мне не хотелось начинать разговор ни о Сероштане, ни о новшествах в Мокрой Буйволе. Сегодня, после того, что я узнал из письма Марты, мне вообще не следовало бы приходить сюда, а надо было бы еще и еще раз, да повнимательнее, перечитать то, о чем она сообщала. Мне казалось, что еще далеко не во всем, о чем писала Марта, я разобрался так, как надо, и не обо всем написал ей, о чем необходимо было написать, и, может быть, поэтому у меня побаливало сердце и настроение у меня было прескверное.
— Ну, садись, Михайло, к столу, хоть разок пообедаешь у нас, — басом говорил Анисим Иванович. — Угостим тебя чаркой водки и шулюмом, некоторый из которого является собственного приготовления. Небось Сероштан голову морочил, нахваливал старого Горобца, будто никто во всем свете не может сварить чабанскую еду лучше этого белобородого старца. Брехня! Я первый могу! И хотя тот шулюм, некоторый из которых, мы зараз разольем по тарелкам и испробуем на вкус, приготовлен не в степу, не близ пасущейся отары, не на костре, не в закопченном ведре, а в кастрюле и на газовой конфорке, а попробуешь — и пальчики оближешь. Но сперва чокнемся и выпьем по чарке. Ну, племяш, за благополучие!
Я выпил рюмку водки, смотрел на дядю, слышал его тугие, как звуки бубна, слова, а о чем он говорил, толком не понимал, потому что в голове у меня было свое — Марта и ее письмо. Шулюм — этот горячий, как кипяток, жирный бульон с добрым куском разваренной баранины в тарелке, был приправлен зеленым укропом и чесноком. Мне он показался ничем не примечательным, я ел, не желая обидеть дядю и тетю, и слышал тот же бубнящий голос, а думал о письме Марты, мысленно перечитывал его то с начала и с конца, где она говорила о нашем еще не родившемся сыне, то с того места, где лауреат сказал о зернах, которые должны в будущем произрасти. И вдруг опять: сын! Мой сын, а чья же у него будет фамилия? Не моя… Как же так? Этого не может быть… В это время тетя Елена тронула мое плечо и сказала, чтобы я попробовал отлично проваренный кусок баранины. Ничего особенного, мясо как мясо… Брошу все к черту — и хутор, и то, что в хуторе, и завтра же уеду к Марте. Хватит играть в жмурки, мы станем законными супругами, и пусть родится хоть сын, и он станет Чазовым, хоть дочь, и она будет Чазова… А может быть, это шутка Марты? Вздумала разыграть меня? Нет, я хорошо знаю Марту, она шутить не стала бы… И почему она не прислала весь отзыв писателя? Чтобы я не волновался, не переживал. Эх, дурачок ты, мой Марток, как же мне не волноваться, как не переживать? Ведь и так из отрывков видное что повесть моя никуда не годится. И главный ее недостаток — это то, что в ней нет выдумки. Не повесть, а документ. А что такое выдумка? Вот вопрос. А мой сын? Это тоже выдумка или реальность? И что такое настоящая правда жизни, без выдумки? Значит, сын… Она в этом уверена… А это — все, это и есть невыдуманная жизнь.