Приволье
Шрифт:
— Как живу? — спросила она. — Хорошо. На жизнь не жалуюсь. Работаю, сын у меня растет. А как ты? Не сказал же о себе ни слова.
— Что сказать?
— Женился?
— Пока еще не обручался. Но у меня есть женщина, Марта, которую считаю своей женой.
— Любишь Марту?
— Она прекрасная женщина…
— Это не ответ, Миша. Прекрасных женщин много, а любимая — одна.
Мне так хотелось поведать своей сестренке, с милыми, излучающими тепло, глазами, и о том, что уже здесь, в Привольном, я познакомился со стригальщицей Ефимией Акимцевой и что теперь эта красивая девушка стала моей соседкой по квартире, и все же промолчал, сдержался.
— Так любишь Марту?
— Мне хорошо с нею…
— И это, Миша, не то, не ответ.
— Что ты заладила —
— О нет! — Ее некрасивое лицо покрылось жарким румянцем. — Назвать имя отца Юрия я не могу. И не проси.
— Да почему же не можешь? Боишься?
— Нет, не боюсь. Не могу потому, что это — тайна из тайн моего сердца. Так она во мне и останется. Умру и унесу ее с собой в могилу.
— Ну мне-то сказать можешь? Клянусь, сохраню тайну.
— И тебе не могу, — ответила Таисия и загрустила. — Признаться, подобного рода вопросы я слышу не от тебя первого, они изрядно мне надоели. Каждому любопытно знать. А каково мне? Чего я только не натерпелась. А тут еще, как нарочно, когда я была беременная, подоспело время переводить меня из кандидатов в члены партии. У нас, на партбюро и на общем собрании, все прошло хорошо, никаких каверзных вопросов не было. Люди понимали. А потом меня вызывали в райком, на бюро. Не поехать — нельзя. Артем Иванович дал свою «Волгу», медицинскую сестру из больницы, и я поехала. Смотрю, а за столом только одна женщина, Мария Федоровна, секретарь по пропаганде. И еще до заседания, и во время заседания мужчины искоса поглядывали на мой живот, как на какое-то чудо, которого они никогда не видели. Знали же по анкете, что я — незамужняя. Но все говорили о том, что я служу примером на работе, хвалили за политическую учебу, а о моей беременности — ни слова. Ну, думаю, и тут обойдется, люди взрослые, серьезные, — понимают. И вдруг — Нефедов, тогдашний наш председатель исполкома, месяца через три его сняли с работы, между прочим, за многоженство. Так вот, этот Нефедов, поглаживая пальцем свои каштановые, молоденькие усики, с бесстыжим блеском в глазах и с усмешечкой спрашивает: «Все же членам бюро было бы интересно знать, как это вы, товарищ Кучеренкова, лишились девичьей талии?» Я краснею и молчу. Одному этому Нефедову я ответила бы. Запомнил бы мой ответ! Но тут же бюро. Опустила голову, не знаю, что сказать. Выручила Мария Федоровна: «Нам, членам бюро, хорошо известно, что вы, товарищ Нефедов, большой любитель насчет девичьих талий, — сказала она, и все члены бюро рассмеялись. — Но почему же вы ничего не сказали о том, что мы принимаем в партию не просто Таисию Кучеренкову, а будущую мать… Понимаете ли вы это, — мать!» Ну, и начала чистить. А тут ее поддержал Караченцев… Так что, Миша, многим хотелось заглянуть в мою душу и посмеяться надо мной, да только никому еще это не удалось и, думаю, не удастся.
— Ну хорошо, Таюша, имени его назвать ты не можешь, — сказал я. — Мне это понятно. Но можешь ли ты сказать: что это у вас было? Твоя девичья оплошность? Минутное горькое счастье? Или что-то пострашнее?
— Да что ты, Михаил! Или с неба свалился? И тебе не стыдно спрашивать? Как ты мог подумать такое? — Таисия говорила с обидой в голосе, и в эту минуту ее добрые глаза затеплились так, что в них показались слезы. — Какая еще оплошность? Какое горькое счастье? Ничего этого я не знала и не знаю. Запомни: рождение Юрия — это рождение моей любви, первой и последней, и именно той, настоящей земной любви, перед которой все люди становятся на колени и о которой в народе слагают песни.
— А он-то, тот таинственный мужчина, кто дал тебе, как ты сказала, настоящую любовь, тебя-то любит?
— Глупый вопрос, вот что я тебе отвечу.
— Почему же он глупый?
— Потому, Миша, что меня об этом спрашивать не надо, — ответила Таисия, блестя заслезившимися глазами. — Если бы он не любил меня, то и Юрий не появился бы на свет… Тут одно без другого немыслимо.
— Но у других бывает же иначе, и не редко?
— Я не знаю и не хочу знать, что и как бывает у других.
— А известно ли е м у, что у него
есть сын Юрий?— Миша! Как ты можешь об этом спрашивать? — с той же обидой в голосе и с тем же блеском влажных глаз говорила Таисия. — Ну, конечно же, ему известно, что у него есть сын Юрий, и он как отец рад этому, как и я, любит Юрика, может быть, еще больше, нежели я. А как же должно быть иначе? Не понимаю.
— Вы и сейчас встречаетесь?
— Это что — допрос?
— Что ты, Таюша! Простое желание понять, что же с тобой произошло?!
— Извини, но твой вопрос — встречаемся ли мы? — похож на то, если бы я спросила у тебя: Миша, а ты каждый день обедаешь? Да, мы встречаемся, и часто. А видимся каждый день.
— И всегда тайно?
— Ты угадал. К сожалению, явно, открыто встречаться мы не можем. Но это уже не суть важно.
— Материально он помогает своему сыну?
— Миша, странные у тебя вопросы. Помогает ли сыну? Не это главное у него и у меня.
— Еще один «странный» вопрос — почему же вы не поженитесь?
— Вот это уже вопрос не странный. Не поженимся только потому, что нельзя. Есть на это важная причина.
— Какая? Или тоже секрет?
— Нет, не секрет. — Таисия наклонила голову и совсем тихо добавила: — Я не виновата, что у меня получилось так, как поется в песне: «А я люблю женатого…»
— Ну и что? Пусть разведется с женой. Не он первый…
— Нельзя.
— Опять — нельзя. Почему?
— У него своих трое, и каждый мал-мала меньше. На кого их, несчастных, оставить?
— Пусть возьмет с собой.
— А мать? Забрать у матери детей — значит убить ее.
— Она знает о том, что Юрий родился?
— Я об этом не думала. Наверное, не знает.
— Надо же вам искать какой-то выход из создавшегося положения.
— Он, выход, уже найден: у нас растет сын, мы оба счастливы. Чего же еще?
— Признаюсь тебе, сестренка, что-то счастье это кажется мне и странным и непонятным.
— А его, мое счастье, никто не понимает и, наверное, никто и никогда не поймет, в том числе и ты, — сказала Таисия, глядя на меня полными слез глазами, и этот ее взгляд как бы говорил с упреком: «Эх ты, а еще пишешь в газеты, а понять ничего не можешь…» — Миша, чтобы понять мое счастье, его надобно испытать и выстрадать, что называется, вкусить и испробовать: какое оно на вкус. Ведь даже родная мать не верит, что ее дочь счастлива. И я не знаю, как ей, а теперь и тебе, объяснить, какими словами доказать это мое настоящее, без прикрас, мое, бабье счастье. Сказать ей, что бабье счастье не в замужестве, она не поверит, хотя у самой это самое замужество было позорное и унизительное. Сколько она, бедняжка, выстрадала, сколько пролила слез. Да разве у нас мало таких женщин, кто, выйдя замуж, потом всю жизнь не живут, а мучаются и страдают. Я так выходить замуж не хочу и никогда не выйду.
Как и что можно было ей возразить? Или хотя бы ответить? Я не находил ни вразумительного возражения, ни подходящего ответа и молчал. И хотя все то, о чем я только что узнал от нее, являлось чем-то исключительным, как говорится, для обыденной жизни не типичным, не характерным, но я внутренне соглашался с Таисией: да, ничего не скажешь, по-своему она была права. И меня радовало, что даже то немногое, о чем она успела поведать мне, раскрывало ее внутреннюю сущность, ее душевную красоту, которой она, как бы взамен недостающей красоты внешней, была так щедро одарена от природы. Я верил, что именно вот такая, как Таисия Кучеренкова, умеет любить большой и сильной любовью и что можно по-настоящему полюбить и ее, и полюбить так, как любит ее тот женатый мужчина, кто является отцом Юрия.
Как это нередко со мной случалось, во мне проснулась любознательность журналиста. Мне захотелось узнать, что же моя сестренка записала в свои ученические тетрадки, которые хранила в ящике стола, под замком. Я заговорил осторожно, исподволь. Таисия молча слушала меня, и по тому, с каким удивлением посматривала на меня, было видно, что она никак не ждала от меня такой осведомленности.
— Странно и непонятно, — сказала она, сердито глядя на меня. — Откуда тебе известно об этих тетрадках?