Приволье
Шрифт:
Бессонница привела меня в село Скворцы, к начальнику райавтобазы Степану Ефимовичу Лошакову, с которым я познакомился недавно. Это был красавец мужчина, с светлыми, вьющимися волосами, молодой, стройный. Он внимательно выслушал мои вопросы, долго и пристально смотрел на меня, чуть заметно сгибая в удивлении тонкие брови, потом красиво улыбнулся и сказал: «Толковая задумка, очень толковая. И позволь мне понимать твои вопросы так: ты нацеливаешься на мою персональную личность? Так, а?» — «Допустим, что так». — «Хорошо, прекрасно! Я даю свое согласие, но при одном непременном условии». — «Какое же это условие?» — «Описание должно быть без очернения. Это первое. Второе: описывай правдиво, красочно, достойно, то есть, что называется, во весь мой рост, и пиши смело, сочными мазками, без боязни и без всякого зазрения совести. Тут нечего вилять хвостом и действовать с подковырками, черня и пачкая, как это сделал один наш местный писака. Ежели в голове твоей сидит фельетон и эдакое зубоскальство, то лучше забудь эту свою мысль, ибо к добру она не приведет. Я люблю справедливость, я поборник правдивого слова, и никакой
Совсем неожиданно и по-своему ответила на мои вопросы Ефимия: «Миша, милый мой дуралей! — говорила она, играя бесовскими глазами и поправляя над висками ячменные завитки. — И что за вопросы? И кому ты их задаешь? Да ведь меня надобно не описывать, Миша! Меня надо любить! Удивляюсь, как ты этого еще не понял? Вот и люби меня и ни о чем другом не думай. Пусть героиней твоего романа будет другая, а мое святое дело — любить тебя, а твое — любить меня… Неужели, Миша, тебе этого мало?»
16
Те же вопросы были заданы и Артему Ивановичу Суходреву, только уже не мысленно, а наяву. Было раннее утро, когда я подходил к конторе совхоза. Холодное осеннее солнце только-только поднялось над степью, озарив, словно бы отблеском пожара, полнеба и все село, заполыхало в окнах двухэтажного здания. Я поднялся по крутой каменной лестнице и вошел в просторную светлую комнату. Вдоль ее стен вытянулись диваны, в ряд выстроились стулья, и я понял, что это была та самая приемная, которая не имела ни стола перед директорским кабинетом, ни секретарши, и мне это показалось несколько непривычным и даже странным. Из пухлых дверей, надежно обложенных ватой и обшитых черным дерматином, выходили люди, одни с веселыми, радостными лицами, другие мрачные, чем-то озабоченные. Я тоже прошел в эту дверь и увидел Суходрева, пожимавшего руку какому-то лысому коренастому мужчине в куцем пиджаке.
— Ну, действуй, Василий Николаевич, — говорил Суходрев. — И действуй смело! Чтоб никаких отступлений и оглядок.
— Я понял тебя, Артем Иванович, — отвечал лысый мужчина, сжимая в руке картуз. — Все будет сделано!
Суходрев проводил лысого мужчину до дверей, увидел меня, протянул руку и сказал:
— Ба! Михаил Чазов! И без бороды!
— Вот побрился…
— И правильно сделал, что снял эту чудаковатую растительность. У нас тут юные бородачи не в моде. — Он взял меня под руку. — Какими судьбами? Проходи, проходи, рад тебя видеть. Но, признаться, не ждал в такую рань.
Я сказал, что ночевал у тетушки Анастасии Кучеренковой.
— Да-да, я и забыл, у тебя же в Богомольном полно родичей. — В глазах у Суходрева затеплилась знакомая мне хитрая улыбочка. — А Таисия доводится тебе двоюродной сестрой. Прекрасной души женщина, я бы сказал — удивительная! И эта ее таинственная, полная романтики любовь, и то, что счастливее Таисии Кучеренковой в Богомольном женщины не отыскать. Вот о ком бы написать повесть, а то и поэму.
— Артем Иванович, а я как раз об этом и хотел с тобой посоветоваться.
— Какой же нужен мой совет?
— Хочется мне описать, но не Таисию, а тебя, Суходрева, директора совхоза «Привольный». Как полагаешь, смогу?
— Ах, меня?.. Вот ты о чем. — Он щурил глаза, и в них блестела все та же хитрая усмешка. — Полагаю, что не сможешь. И не берись, не трать напрасно время.
— Почему?
— Ну хотя бы потому, дорогой Михаил, что жизнь-то наша только с виду кажется простой и обыденной. А приглядись к ней, да попристальнее. Она не стоит на месте и напоминает собой горную реку во время весеннего половодья, постоянно находится в бурлении, в движении, и сегодня она такая, а завтра, глядишь, уже стала совсем иная, со своими новыми берегами, глубинами и перекатами. И чтобы написать об этой жизни правдиво, искренне, необходимо из громадного бурлящего потока выхватить именно то, что нужно. А что нужно? К примеру, тебе известно? К тому же, тут никак не обойтись без показа нашего брата руководителя, таких, как я, как мои соседи. А показать нас — это не так-то просто. Опишешь нас такими, какие мы есть в действительности, а мы, прочитав написанное, скажем, что мы совсем не такие, и обидимся на автора. — Он посмотрел на меня, ухмылочка все так же светилась в его глазах, и нельзя было понять, что она говорила. — Не по этой ли причине некоторые ныне здравствующие литераторы так сдружились с временем давно минувшим, с милой их сердцу стариной-старинушкой? Там, во времени прошедшем, все давно улеглось, все как следует отстоялось, что было, то было, вставали на свое место и события, и исторические лица, — бери, описывай, и никто тебя ни в чем не упрекнет: нет живых свидетелей. А если описан день сегодняшний, то есть та самая бурная река в весеннем разливе, и если автор показал не только достоинства того или иного сельского вожака, а и его недостатки, то тут же уже возникают возражения. А если какой-либо вожак в отрицательном герое узнал самого себя, то он бросается в амбицию: как так?! На каком основании? Кто позволил? Я так не говорил, я не такой! А-ну, подавайте мне сюда автора! Почему посмел описать меня так, как ему вздумалось? Это же клевета! Ему разъясняют, растолковывают, что это описан не он, что тут даже фамилия другая.
А обиженный вожак не унимается: безобразие, этого я так не оставлю! — Суходрев наклонил лобастую голову, некоторое время молча покручивал пальцами светлый чубчик. — Степан Ефимович Лошаков, милейший товарищ — да ты же его знаешь! — как-то на досуге прочитал роман «Степные зори» и в отрицательном герое узнал себя. Вот тут наш смирный Лошаков и взбеленился, выступил на собрании районного актива и обвинил нашего местного автора во всех тяжких… А ты собираешься описывать
меня. Я — не Лошаков, заранее говорю: обижаться не стану. Но если ты опишешь меня таким, какой я есть, тебе же никто не поверит, будь ты хоть самим Львом Толстым. Назовут выдумщиком, брехуном и будут правы. Где, скажут, автор увидел в реальной жизни такого директора? Выдумка! Нет таких директоров! Еще и потому нельзя меня описывать, что во мне нет ничего типического, то есть нет таких качеств, которые присущи современному руководителю совхоза. — Он снова помолчал, повертел пальцами чубчик. — Сообщу доверительно: по всему видно, мне придется покинуть этот высокий пост.— Это что еще за новость?
— Да, новость, — грустно ответил Суходрев. — Пока что она известна одному мне, да вот теперь еще и тебе.
Я замечал: когда Суходрев волновался, то всегда отходил к большому окну. Подошел он к нему и теперь и, щуря глаза, молча смотрел на все еще полыхавший за селом восход.
— Недавно был у меня весьма серьезный разговор с Караченцевым, — глядя в окно, говорил он как бы сам с собой. — Караченцев запретил проводить выборы директора «Привольного» — ни тайным, ни открытым голосованием. Директор, говорит, лицо не выборное.
— Так оно и есть, — сказал я. — Все директора, как известно, назначаются.
— И мне это известно. — Суходрев долго смотрел в окно и молчал. — Все могут, а я не могу. Понимаешь, Михаил, я не могу руководить людьми, не получив от них на то полномочия, то есть не узнав, хотят ли они иметь своим директором именно меня.
— И чем же окончился ваш разговор?
— Тогда — ничем. А вчера Караченцев позвонил и предложил мне новую должность.
— Какую?
— Заведующего районным парткабинетом. — Суходрев скупо, нехотя улыбнулся. — По натуре ты, говорит, не хозяйственник, а пропагандист, и тебе надо заниматься не овцеводством, а вопросами партийного просвещения. Подумай, говорит, об этом хорошенько и позвони мне. Вот я и думаю до одури в голове.
— И что же надумал?
— Ровным счетом ничего.
И он, продолжая смотреть в окно, надолго умолк. Чтобы как-то нарушить затянувшееся молчание, я спросил:
— Артем Иванович, как обходишься без секретарши?
— Заметил?
— Так ведь нетрудно.
— Обхожусь… Можно сказать, помаленьку упрощаю жизнь.
— Ну и как, упростил?
— Сделаны только первые шаги. — По лицу Суходрева еще шире расплылась ухмылочка, как бы говорившая: «Нет секретарши — это что, мелочь, есть дела и покрупнее». — Какую мы имеем реальную выгоду? Не ту, что сократили несколько штатных единиц, хотя и это тоже выгода, а ту, что в Привольном покончено с тем социальным злом, имя которому бюрократизм. Верно, попервах всем нам казалось как-то непривычно, особенно моему заместителю, Илье Федоровичу Крамаренко. Он и сейчас, бедолага, мучается, никак не может без секретарши. А чего мучиться? Если ты в кабинете, то и нет нужды у кого-то спрашивать особого разрешения: можно ли к тебе войти? Сейчас ко мне, пожалуйста, входи всякий, кто желает. В том же случае, когда желающих набирается слишком много, то для этого в приемной комнате имеются диваны, стулья, можно посидеть, подождать, отдохнуть.
— И бывает так, что посетителям приходится ждать?
— Представь себе, после того как был снят запрет, не стало никаких очередей, — ответил Суходрев, а улыбочка на его лице как бы договорила: «Можешь записать, а потом проверить и убедиться, только не надо удивляться, ибо на деле все это происходит обыденно и просто». — Как это бывает? Скажем, приходят мужчина или женщина к директору по делу, — а без дела кто бы пришел? Открывай дверь и, пожалуйста, входи без всякого на то разрешения, садись к моему столу и говори, зачем пришел. Вот и все. Если у посетителя дело важное, он пробудет подольше, если же дело пустяковое — уходит сразу. Так что не бывает никаких очередей. А что здесь было раньше? Доходило до смешного! Чтобы попасть на прием к директору, надо было записаться в очередь, как обычно записываются, когда хотят купить узбекский ковер или хрустальную вазу. Неделями люди ждали своей очереди, ждали и проклинали директора. А кому такие, с позволения сказать, порядки нужны? Никому! Те искусственные преграды, которые со столами и секретаршами встают перед дверями многих кабинетов, на деле приносят один лишь вред, обозляют людей и усложняют их жизнь. В нашем же общенародном государстве — и в этом я убеждался не однажды, — тот, кому необходимо повидаться и поговорить с директором совхоза или председателем колхоза, своего обязательно добьется. Так зачем же заставлять человека нервничать, злиться? Я рассуждаю так: если со мною как с директором или просто как с Суходревом кто-то желает повидаться, поговорить или обратиться с просьбой, то как же можно препятствовать ему в этом? Вот почему теперь заведен у нас порядок: пожалуйста, заходи ко мне в любое время и без всякого спроса… Кстати, у Владимира Ильича в числе других достоинств руководителя на первом месте стоит одно из важнейших — его доступность, то есть возможность каждому и в любое время встретиться со своим руководителем и поговорить с ним. — Он улыбнулся своей хитрой улыбочкой. — Как-то заглянул ко мне мой сосед Тимофей Силыч Овчарников, председатель колхоза «Путь Ленина». Оригинал, каких мало. Вот кому, верно, без секретарши нельзя жить. Так вот, он приехал ко мне и сразу с упреком: «Артем Иванович, ты же форменный дурак. Зачем сам себя, добровольно, лишил надежной охраны? Да эти посетители, жалобщики, ежели их не сдерживать, оседлают тебя так, что ты потеряешь спокойную жизнь и погибнешь. Это я тебе точно говорю — погибнешь». А я вот живу, и ничего, чувствую себя нормально… О! Да ты посмотри, кто подкатил! — воскликнул Суходрев, глядя в окно. — Сам Степан Ефимович Лошаков! Ну и легок же на помине. Да ты подойди и взгляни. Ну, каналья, ну, умеет показать себя! А какая важность на челе! А какая осанка! А как вышел из автомобиля! Артист, честное слово, артист!