Пять четвертинок апельсина (др. перевод)
Шрифт:
Я опять стала перед сном смазывать кремом руки и лицо, а недавно отыскала старую помаду, потрескавшуюся и комковатую от длительного бездействия, и слегка подкрасила губы; мне хотелось добавить им цвета. Потом, правда, виновато все стерла. Что это я делаю? Зачем? В шестьдесят пять просто неприлично думать о подобных вещах. Но даже строгому внутреннему голосу не удается убедить меня. Я теперь более тщательно причесываюсь и закалываю волосы черепаховым гребнем. «Дурака только могила исправит», – сердито твержу я себе.
А ведь мать была почти на тридцать лет меня моложе.
Теперь, глядя на ее фотографию, я уже могу испытывать некое странное теплое чувство. Та смесь горечи и вины, что столько лет жила в моем сердце, незаметно улеглась, утихла, и я наконец могу по-настоящему изучить ее лицо.
Да и кто может прийти к ней, жди она хоть сто лет? Старый Лекоз со слезящимися похотливыми глазками? Или Альфонс Фенуй, или Жан-Пьер Трюриан? Нет, она втайне мечтает о незнакомце с нежным тихим голосом. Это он предстает перед ее мысленным взором, только он способен увидеть ее такой, какой она могла бы быть, а не такой, какой она стала.
Конечно, я никак не могу узнать, что она чувствовала на самом деле, но мне кажется, что сейчас я намного ближе к ней. Так близки мы не были никогда; именно поэтому я и слышу теперь ее голос, звучащий с растрепанных страниц альбома, хотя она и там пытается скрыть свое женское естество, спрятать за холодным фасадом свою страстную душу, свое отчаяние.
Вы же понимаете, что это всего лишь мои предположения. Она ведь ни разу не называет его по имени. И я никак не могу утверждать, что у нее действительно был любовник, а если и был, это совсем необязательно Томас Лейбниц. И все-таки внутренний голос подсказывает мне, что если в деталях я и ошибаюсь, то по сути права. Да нет, уверяю я себя, это мог быть кто угодно, мужчин вокруг хватало. Но в глубине души знаю: этим мужчиной мог быть только Томас. Наверно, я гораздо больше похожа на нее, чем мне хотелось бы. И она, возможно, прекрасно это понимала, потому и оставила свой альбом мне – чтобы и я попыталась ее понять.
Может, этим она даже хотела положить конец нашей бесконечной войне.
2
Мы не виделись с Томасом почти две недели – с того самого вечера, когда в «La Mauvaise R'eputation» были танцы. Отчасти из-за матери, по-прежнему полубезумной от бессонницы и головных болей, отчасти из-за того, что сами почувствовали: что-то в наших отношениях изменилось. Мы трое переживали это по-разному: Кассис прятался за своими комиксами, Рен замкнулась и стала непривычно молчаливой. Я тоже страдала. Как же нам всем троим не терпелось его увидеть! Мы мечтали об этом! Любовь ведь нельзя просто взять и выключить, как воду в кране. И мы уже начинали – каждый по-своему – оправдывать его поступок, точнее, его подстрекательство.
Но призрак старого Гюстава Бошана всплывал со дна наших душ, точно грозная тень морского чудища, и тень эта накрыла всю нашу дальнейшую жизнь. Мы снова приняли Поля в игры, и все вроде бы стало почти так же, как до знакомства с Томасом, только игра у нас не клеилась, мы были какими-то вялыми, тщетно пытаясь возродить прошлый энтузиазм и скрывая от самих себя тот факт, что интерес к былым затеям давно угас. Мы по-прежнему купались в реке, носились по
лесу, лазили по деревьям, но сколь бы энергично мы это ни делали, за всеми нашими развлечениями стояло одно: ожидание. Мы ждали, страдая, ждали с мучительным нетерпением, когда же снова приедет Томас. И по-моему, все трое свято верили – даже после случившегося! – что он приедет и все снова наладится.Уж я точно считала именно так. Он всегда был таким самостоятельным, таким нахально самоуверенным. Я неизменно представляла его себе с сигаретой в уголке губ, в лихо сдвинутой на затылок фуражке, с пляшущими в глазах солнечными зайчиками, с улыбкой, освещающей и его лицо, и весь мир вокруг.
Но наступил и миновал четверг, а Томас так и не появился. В дни школьных занятий Кассис всюду искал его – и в школе, и в других обычных местах. Но его не было нигде. Хауэр, Шварц и Хайнеман тоже странным образом пропали; нам даже стало казаться, что они избегают общения с нами. Наступил и миновал еще один четверг. Мы сделали вид, что не заметили этого. Болтая друг с другом, мы Томаса даже не упоминали, но про себя – во сне, в фантазиях – шептали его имя. Мы продолжали жить без него, продолжали делать вид, будто нам все равно, будто не имеет значения, увидим мы его или нет. Я прямо-таки помешалась на рыбной ловле, задавшись целью непременно поймать Старую щуку. Я проверяла сети и верши раз по десять, а то и по двадцать на день и постоянно придумывала для нее новые ловушки. А чтобы приготовить более привлекательную, как мне казалось, приманку для этой твари, я крала продукты из кладовой и из подвала. Доплыв до Скалы сокровищ, я устраивалась там и часами сидела с удочкой, не сводя глаз с изящно изогнутого удилища и опущенной в воду лески и прислушиваясь к звукам реки, плещущейся у моих ног.
Рафаэль снова навестил мою мать. Дела в его кафе шли крайне плохо. На задней стене красной краской написали «Коллаборационист!», а однажды ночью кто-то кидался в окна кафе камнями, и теперь приходилось закрывать ставни. Я подслушивала под дверью, когда он жаловался на это матери.
– Это не моя вина, Мирабель, – внушал он ей тихим голосом. – Ты должна мне поверить. Я тут ни при чем.
В ответ мать буркнула что-то невразумительное.
– Не мог же я спорить с немцами, – снова раздался голос Рафаэля. – Мне приходится быть с ними обходительнее, чем с прочими клиентами. Кстати, не только один я с ними любезен.
Видимо, мать пожала плечами и равнодушно обронила:
– Да нет, у нас в деревне, пожалуй, один ты.
– Как ты можешь так говорить? Ведь было время, когда и ты была очень даже довольна…
Мать явно двинулась на него, и Рафаэль мгновенно умолк и отступил, задев угол посудного шкафчика, так что тарелки зазвенели.
– Заткнись, идиот, – яростно прошипела мать. – С этим покончено, ясно тебе? Покончено. И если я выясню, что ты хоть словом обмолвился…
Но Рафаэль, от страха став изжелта-бледным, все еще не сдавался.
– Я не позволю называть себя идиотом… – начал он дрожащим голосом, но мать тут же заткнула ему рот:
– Как захочу, так и буду тебя называть. Ты идиот, Рафаэль Креспен, а мать твоя – шлюха! – пронзительно выкрикнула она. – И нам обоим это прекрасно известно. К тому же ты не только дурак, но и трус. – Она подошла так близко к нему, что я почти не видела его лица, зато видела, как он протягивает к ней руки – словно в немой мольбе. – И учти: если ты или кто другой станет об этом болтать, вам и сам Господь Бог не поможет. А если мои дети из-за тебя хоть что-нибудь узнают… – В нашей крохотной кухне явственно слышалось ее дыхание, сухое и шелестящее, точно падающие осенние листья. – Тогда я просто убью тебя, – свистящим шепотом закончила она.
Должно быть, Рафаэль ей поверил. Во всяком случае, когда он выходил от нас, лицо у него было иссиня-белое, цвета простокваши, а руки тряслись, и ему пришлось засунуть их поглубже в карманы.
– Любого мерзавца, который вздумает впутывать в эти грязные дела моих детей, я убью не раздумывая! – пригрозила ему мать напоследок.
Он вздрогнул, словно в него попали ядовитой стрелой.
– Убью любого из вас, мерзавцев! – повторила она, хотя Рафаэль был уже у ворот и вряд ли слышал ее; он почти бежал, низко опустив голову, словно в лицо ему дул сильный ветер.