Роман
Шрифт:
– Какой славный мед, – произнес после недолгого молчания Роман, отделяя ложечкой кусочек сот и любуясь им.
– Какой ты у нас славный, Ромушка! – покачал головой о. Агафон.
Роман молчал. Случай с иконой был настолько чудесен, что ему не хотелось разглашать это чудо даже такому человеку, как отец Агафон.
– Мы, Ромушка, когда подъехали, так ты уж в домик вошел. А домик весь так и пылает, так и пылает… – Федор Христофорович отхлебнул из кружки. – Я говорю – что, ребеночка, чай, забыли? Нет, говорят, икону Троеручицы нашей. А тут уж кровлица-то и повалилась… Ох, тетушка в слезы, я на колени, да Царицу Небесную молить. А дядюшка твой да Красновский рогожицей прикрылись да к окошку и пошли. А тут ты им, как свечечка пасхальная, на ручки и упал с иконой
Приложившись надолго к кружке, Федор Христофорович отер бороду и произнес:
– В воскресенье, Ромушка, отслужу молебен во здравие твое.
Роман рассмеялся и вдруг, вспомнив поцелуй Куницына, замер.
– Что с тобой? – спросил Федор Христофорович.
– Ах, я не догнал его, не остановил, – произнес Роман, вставая из-за стола и подходя к раскрытому окну.
– Кого?
– Куницына.
– Ну, так что ж с того, голубчик? Али последний раз видел, чай? Что кручиниться-то? Выпей-ка молочка лучше…
– Федор Христофорович! Вы же ничего, ничего не знаете… – с горечью сказал Роман, поворачиваясь, подходя к своему стулу и резко садясь.
– Что я не знаю? – испуганно заморгал белесыми ресницами батюшка.
Роман посмотрел в его глазки и промолчал.
«Что могут понять эти простые, невинные люди?» – подумал он и вдруг неожиданно спросил:
– Федор Христофорович, вы знаете, что Куницын не родной отец Тани?
– Знаю, голубчик, – со вздохом ответил о. Агафон, – знаю. Это и по отчеству-то сразу видать: она-то Александровна, а он – Адам. Да. Я все знаю, Ромушка. История печальная, но зато в ней все к Славе Божьей, все Его зеницею помечено…
Он отхлебнул кваса и заговорил:
– Танины родители родом были из Красноярска, люди богатые, с достатком солидным. Пушниной занималися самым серьезным манером. Танечка у них была единственный ребеночек, лелеяли и любили ее, как голубку беленькую, каталась она у своих родителей, как сырок в маслице. Кажись, живи да радуйся, ан нет, случилось тогда горюшко. Был у них кучером один лихоимец, бывший каторжник. Они его из христианского милосердия на службу взяли, а он, лиходей, страшной лютостью отплатил им за доброту: со своими друзьями-злодеями пробрался ночью в дом, прислугу порубили топорами, Танечкиных батюшку с матушкой, упокой, Господи, души усопших раб Твоих, ножами зарезали, золото да деньги забрали, а домик и подожгли. А Танюшенька, деточка малая, спала-приспала – у себя в детской, как херувимчик эдакий, спала, ничего не ведала. А домик уж горит вовсю, уж кровлица занялася. Но Господь Вседержитель, Ромушка, все видел и простер Свою руку, дабы не погибла душенька христианская. Там неподалеку был полк расквартирован. И в одном домике сидел наш Адам Ильич у окна, значит, сидел, трубочку курил, полуночничал. Не спалось ему, потому как Господь не велел. И увидел он пожар, и поднял своих солдатиков, и прямехонько к домику. А там уж все в огне. В тот же час деточка наша Танечка пробудилася, испугалася, закричала. Представляю я, Ромушка, живехонько, как она, голубка, ручоночками замахала, папеньку с маменькой стала звать. А папенька с маменькой, небось, с облаков-то небесных смотрят да и сами-то слезами заливаются. Небось, на колени перед Господом падают, целуют Ему ноженьки, молят заступиться за дитятко невинно терпящее. Плачут, Богородицу слезно молят. А Танечка-то к окошечку подбежала, сквозь пламя ручонки тянет, бьется, как пташечка в клеточке. Но тут солдатушки лестницу пристановили к кровле, да Адам Ильич сам, своею силою наверх и полез, да и вытащил Танечку из огня. И только он, беспрепятственный наш, снял ее и вниз спустился – кровлица-то и завалилась, помилуй нас, Боже, по велицей милости Твоей…
Отец Агафон перекрестился, допил квас и, отодвинув кружку, продолжал:
– С тех пор Адам Ильич с Танюшей не расставался. Пригрел ее на груди, как лев голубку малую, взял к себе, растил, как доченьку, заступник храбрый. Как истинный христианин благодушевный
поступил.Федор Христофорович замолчал.
Молчал и Роман. Рассказ подействовал на него сильно, как и все, связанное с Татьяной: перед глазами живо встали картины разыгравшейся ночью трагедии, горящий дом, спасенная из пламени девочка.
Противоречивые чувства овладели душой Романа: он был возбужден, угнетен и одновременно переживал щемящее, нераздельное чувство любви и жалости, от которого сердцу было сладко и больно. Представив себя на месте Куницына, он мысленно поднялся по лестнице и ощутил на руках дрожащее тело этой девочки и со всей остротой вдруг почувствовал, что любит Татьяну так сильно и глубоко, что готов любить ее не только как девушку, но и как ребенка, любить как живую душу.
Слезы навернулись у него на глазах и, чтобы скрыть их, Роман встал и подошел к окну. Отец Агафон стал рассказывать что-то о своей пасеке, о пчелах, о медосборе в этом году, но Роман не слушал его и думал о своем.
Внезапно где-то далеко, в прихожей, послышалась перебранка. Отец Агафон прервал свой рассказ и вопросительно крикнул:
– Кто шумит?
Дверь отворилась, и на пороге показался Прошка. Лицо его было обиженным. Оглянувшись назад, он заговорил:
– Батюшка, тут от лесничего конюх ломится без спросу. Говорит, у него к Роману Лексеичу письмо, а мне отдать не хочет, быдто я не передам…
– А мне сказано лично в руки передать! – загремел позади Прошки голос Гаврилы. – Мне лично велено, понял ты?
Прошка обернулся, чтобы ответить конюху, но батюшка махнул рукой:
– Проша, отступи!
Нехотя Прошка шагнул в сторону. Огромный, похожий на медведя Гаврила шагнул через порог, поклонился:
– Здравствуйтя.
Роман подошел к нему.
– Письмо вам, Роман Лексеич, лично, стало быть… – забормотал конюх, доставая из-под рубахи конверт.
Роман нетерпеливо взял его и, отойдя к окну, распечатал. Две строчки ровного, нежного и бесконечно дорогого почерка, могущего принадлежать только одному человеку в мире, оказались перед глазами Романа:
Роман Алексеевич, я люблю Вас.
Он перечитывал это, шепча, словно в горячке:
– Роман Алексеевич, я люблю Вас. Я люблю Вас. Татьяна.
Казалось, весь мир перестал существовать и единственное, что осталось среди небытия, – это кусочек бумаги с шестью словами.
– Я люблю Вас, – произнес Роман, отрывая взгляд от письма.
Перед ним было открытое окно, за которым лежал чудесный, сине-зеленый мир.
– Она любит меня! – сказал Роман этому миру. – Она любит меня!
Мир слушал его.
– Она любит меня! – выкрикнул Роман и в мгновенье ока выпрыгнул наружу и побежал, не разбирая дороги, прижав письмо к устам.
Он бежал изо всех сил, и теплый, залитый вечерним солнцем мир понимающе расступался перед ним.
VII
Когда человек влюблен, окружающее становится для него прозрачным, не имеющим значения; сквозь все проступает любимый образ, ставший той единственной реальностью, которую видит влюбленный, с которой он считается и к которой стремится. Роман не помнил, как оказался он у дома Татьяны.
Выйдя к дому со стороны сада, он остановился.
Тишина вечернего леса стояла вокруг, солнце скрылось, подсветив алым перистые облака. Держа в руке письмо, Роман стоял меж двух старых яблонь и смотрел на дом. В нем, как и в прошлый раз, все было тихо, и ничто не выказывало присутствие людей. Но что-то подсказывало Роману, что его любимая там, и он тихо пошел к дому.
Но не успел он приблизиться к нему, как справа, меж сиреневых кустов, показалась Татьяна.
Секунду Роман стоял, пораженный ее появлением, потом бросился к ней и, обняв, прижал к своей груди. В свою очередь она прижалась к нему и замерла, словно окаменев. Обнявшись, они стояли посреди вечерней тишины, не в силах проронить ни слова. Наконец Роман бережно приподнял склоненную к нему на грудь голову Татьяны и посмотрел в ее лицо.