Роман
Шрифт:
– Да, – ответил Роман, глядя в глаза Куницыну.
– А ты, дитя мое, любишь его?
– Да, – тихо и радостно ответила Татьяна.
Куницын подошел к иконостасу; перекрестившись, задул лампадку, снял небольшую икону Богородицы и повернулся с ней к молодым.
Татьяна первая опустилась на колени.
Роман опустился следом.
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа, – произнес Куницын, подойдя к ним. – Благословляю вас, дети мои.
Перекрестив иконой Романа, он поднес ее к его лицу. Роман поцеловал икону, заглянув в большие глаза Богородицы. Куницын перекрестил иконою
Куницын водрузил икону на место и долго зажигал лампадку, отвернувшись от молодых, которые, встав с колен и взявшись за руки, радостно смотрели друг на друга.
Когда Адам Ильич обернулся, лицо его было в слезах.
– Папа, что с вами? – шагнула к нему Татьяна, но он успокаивающе поднял руку и, достав из кармана халата платок, приложил к глазам, бормоча:
– Ничего, ничего, дитя мое. Это от счастья, все от счастья. Не обращайте внимания. Все, все, славно, славно.
Убрав платок, он поцеловал Татьяну в лоб, потом подошел к Роману и трижды по-русски поцеловал его.
– Вот и все, вот и славно, – бормотал он, обнимая их. – А я так волновался, что даже вот, руки дрожат!
Он поднял руку, пальцы которой действительно дрожали.
Радостно засмеявшись, он обнял Романа и Татьяну и, прижавшись своей большой седой головой к их головам, несколько мгновений стоял так, ничего не говоря.
– Я так счастлива, папа, – вдруг тихо произнесла Татьяна.
– И я, я счастлив, дитя мое, я донельзя счастлив! – заговорил Куницын, целуя ее. – Слава Богу, теперь все так хорошо, слава Богу!
Он перекрестился и, опустив глаза, сокрушенно покачал головой, взглянув на свой наряд:
– Господи, в чем я. Старый дурень! Дети мои, простите мою неряшливость и, прошу вас, покиньте меня на минуту, я выйду к вам.
Не став спорить с ним и счастливо переглядываясь, молодые прошли в гостиную. Здесь все было как вчера, и Роману показалось, что он никуда не уходил. Та же самая вышивка лежала на кресле, возле которого дремал, свернувшись на полу калачиком, медвежонок. Почуя вошедших, он поднялся на лапы и, проковыляв к ним, стал их осторожно обнюхивать, пофыркивая и ворча.
Татьяна быстро присела на корточки и, обняв медвежонка, поцеловала его. Роман тоже опустился рядом с ней на колени.
А она, словно девочка, обнимала смешно ворчащего медвежонка, шепча ему что-то детское, давно забытое Романом, от чего любовь и умиление переполняли его сердце, и он смотрел и смотрел на нее. Вдруг, оглянувшись на Романа, она смутилась и, словно девочка, бросилась к нему на грудь. Он обнял ее и замер, благоговейно ощущая всю прелесть и чистоту этого существа.
Медвежонок ворочался рядом, тыкаясь в их руки мокрым холодным носом.
– Я нашел тебя! – прошептал Роман в ее гладкие русые волосы. – Какое это чудо, что я нашел тебя.
Она молча улыбалась, прижавшись к нему. Смеркалось. В гостиной становилось все темнее.
– Знаешь, мне немного страшно, – произнесла Татьяна.
– Отчего?
– Мне кажется, что это сон. Добрый, добрый сон. Я так давно хотела его увидеть, и вот теперь он пришел, и я… я боюсь, что он вдруг кончится, и я проснусь.
– Я тоже думал об этом, – Роман
крепче обнял, прижался щекою к ее голове. – Нет, нет. Это не сон. Мы все живые, мы можем умереть, можем жить. Вот эта комната, этот милый мишка, этот лес – это все живое, и я верю, что это не сон. Хотя это так чудесно, что можно поверить, что все нам приснилось. Но я не верю.– А я не хочу просыпаться.
Дверь открылась, и на пороге показался Куницын.
– Почему темно? Дети мои, где вы? – спросил он, входя.
Роман и Татьяна встали.
– Как вы можете без света? Сегодня надо много света, везде должен быть свет!
Он подошел к большой керосиновой лампе, висящей над потолком, и, чиркнув спичкой, зажег ее. Фитиль ярко загорелся, от белого плафона потек мягкий свет, осветивший Куницына.
Лесничий стоял в мундире полковника. Лицо его было торжественно, волосы и усы были гладко причесаны, в левой руке он сжимал белые перчатки. Подойдя к молодым, он коснулся ладонями их плеч.
– Дети мои! Сегодня – день вашей помолвки, день святой и славный. У меня никого нет ближе вас; нет, не было и не будет. Я хочу, чтобы мы отпраздновали этот день, это славное событие. Роман, честный мой, добрый Роман! Отныне я буду любить тебя, как сына. Во всем ты можешь положиться на меня, во всем! Я сейчас же пошлю за Антоном Петровичем и Лидией Константиновной, мы все будем радоваться вашему счастью. Все!
Голос его, бывший некогда тяжелым и жестким, теперь звучал мягко, порывисто и как-то по-стариковски трогательно.
– Танюша, дитя мое! – он обнял Татьяну и поцеловал лоб. – Понимаешь ли ты, что произошло сейчас?
– Да, папа, да! – радостно и тихо ответила Татьяна и, обняв его, прижалась к его груди.
– Как я рад за тебя, дитя мое, как рад, – повторял Куницын, гладя ее голову. – Я глупец. Я старый упрямый глупец. Прости меня. Но теперь я другой, я многое понял, многое. О дети мои, до старости жизнь учит нас, и слава Богу, слава Богу!
Голос его задрожал, и, чтобы не расплакаться, он, отстранившись от Татьяны, взмахнул перчаткой:
– Праздник! Сегодня праздник! Мы будем праздновать, все, все будут праздновать вашу радость!
Подбежав к двери, он распахнул ее и закричал:
– Поля! Гаша! Гаврила! Огня! Огня сюда! Все сюда!
И вскоре все ожило, задвигалось в доме лесничего, во всех комнатах стали зажигаться свечи и лампы, в гостиной сдвигалась в сторону мебель, спешно накрывался стол; Гаврила проворно закладывал коляску, чтобы немедля ехать за Воспенниковыми, Гаша и Поля, каких-нибудь десять минут назад собиравшиеся тихо отойти ко сну, носились по дому, исполняя волю своего хозяина.
А он, поскрипывая сапогами, держась, как подобает настоящему офицеру, ходил по залитым светом комнатам, отдавая властные приказы, в которых чувствовалась не столько воля, сколько радость и возбуждение.
– Сдвинуть все! Стол на середину! – командовал он. – Цветов, цветов во все вазы! Гаша! Еще канделябр на комод! Чтоб свет был везде! Больше свету! Как можно больше!
И вскоре гостиная наполнилась светом, цветами, а длинный стол – простыми сельскими яствами, распространившими вокруг пряный аромат.