Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но в тот вечер, когда все началось, нам уже надоели сказки, мы были измучены голодом и раздражены. Мама, похоже, сердилась и беспокоилась, потому что я, благодаря такому чтению, начал слишком свободно интерпретировать отдельные строфы и опасно отождествлять себя то с принцами и королями, то с красавцем-цыганом (если ему доставалась роль любовника и рыцаря), утрачивая все этические и религиозные критерии.

«И вообще, милый, зачем все это?» — спросила однажды мама, а ее спицы, не переставая, мелькали и скрещивались, как мечи рыцарей-лилипутов, обреченных вечно сражаться на дуэли за кружевную вуаль красавицы-лилипутки.

Возможно, ее встревожили какие-то наши лирические преувеличения. Понимая, однако, что я уже слишком привык к этой игре (перед сном переводить звуки дождя в стихи), мама решила отвратить меня от пути поэтического порока и экстравагантности и начала сама придумывать истории, погружаясь в дивную и опасную поэтическую ложь. Но ее намерения были благородными, она просто хотела направить мой идеализм в разумное русло, к какой-нибудь, но все-таки реальности, более взрослой, чем в сказках. Тогда она мне рассказывала, произнося длинные лирические монологи, историю своего детства под смоковницами и апельсиновыми деревьями, идеальное детство, как в библейских рассказах, потому что и здесь, как в Библии, паслись златорунные овцы и кричали ослы, а инжир был особым

плодом. Сказкам осенних дождей мама пыталась противопоставить свою собственную легенду, помещенную в пространство и время, и в доказательство показывала мне карту мира (масштаб 1:500 000, найденную в отцовском архиве), на которой кончиком вязальной спицы показывала эту Аркадию, это солнечное Эльдорадо ее идиллического детства, показывала Масличную гору, Монтенегро. И, прежде всего из-за дождя, чью силу она хотела ослабить, чтобы освободить меня от его чар внушения и колдовства, в тисках которых он меня удерживал своими терцинами и катренами, мама освещала пейзаж своего детства вечным солнцем и яркими красками лета, помещая его в благодать, в оазис меж гор и скал. И тогда она, вдохновленная собственным рассказом и мифом, вновь возвращалась к нашей генеалогии, повествуя, не без гордости, о наших предках, об их роли в далекой и туманной истории, в кругу средневековых богатырей и придворных дам, устанавливая через них связь с правителями Дубровника и венецианскими дожами, и с арбанасами из Задара, с героями и завоевателями. На отдаленных ветвях генеалогического древа, сиявшего в тусклом свете масляной лампы, как рисунки на средневековых пергаментах с позолоченными буквицами, кроме рыцарей и придворных дам, обнаруживались и славные мореплаватели, избороздившие моря и океаны, от Котора и Царьграда до Китая и Японии, а на одной из ветвей, совсем близко, мама даже называла ее «твоя тетка», находилась амазонка (по крайней мере, я представлял ее так), которая умножила славу нашего рода, в начале этого века, то есть, совсем в близком и немифическом прошлом, отрубив голову турецкому насильнику! Был здесь и еще один знаменитый герой и писатель, прославленный воевода, овладевший грамотой в возрасте почти пятидесяти лет, чтобы к славе своего меча присовокупить славу пера, как у античных героев. Но истинным цветом генеалогического древа, которое мама укореняла в плотном, влажном гумусе осенних вечеров, были мои дяди по матери, настоящие космополиты в лучшем смысле этого слова, владевшие иностранными языками и путешествовавшие по Европе, а один из них даже присутствовал на обеде у сербского короля, как лучший ученик в своем классе, и потом, после обеда, зашел в трактир Дарданеллы, чтобы поесть доброй сербской фасоли (25 пар[54] за порцию, с хлебом), поступившись своими европейскими принципами.

Все эти мамины рассказы завершались нравоучением, которое она произносила в конце, после паузы в три четверти, как дистих, или же предоставляла возможность высказаться мне, заодно проверяя мои симпатии и моральные нормы. Но в кругу маминых рассказов, кроме средневековых, о рыцарях и королях, о красавице цыганке и о последнем из абенсерагов из знатного гранадского рода,[55] была и одна басня с двойной моралью, эзопова толка, моральным уроком и лирической ценностью которой не следовало пренебрегать. В той басне, как я уже говорил, было два поучения: одно логически выводилось из сюжета, второе следовало из тайного маминого страха, что я полностью предамся фантазиям и волшебству осенних вечеров, а пример моего отца ясно свидетельствовал, какими опасностями это грозит человеку. Басня была о корове, от которой отняли теленка, рожденного из чистой материнской любви. Эта история повторялась три раза, слово в слово, и три раза прерывалась на одном и том же месте, всегда одинаково трагично: приходят торговцы и ростовщики и уводят теленка, с глазами, как у серны, а корова роняет слезы, теплые, крупные коровьи слезы, и мычит жалобно-прежалобно. Потом корова разболелась от тоски, и эта коровья тоска сделала ее бесплодной, она отказывалась от корма и перестала давать молоко. Увидев, что корова так и так не выживет, отказываясь даже от целебных трав, крестьянин зарезал коровку (здесь мама понижает голос на трогательную лирическую октаву, потеряв ритм фразы, словно от волнения у нее прерывается дыхание).

Знаете ли вы финал этой дивной басни, знаете ли, что стало с сердцем коровы-матери? На ее сердце обнаружили три глубокие смертоносные раны, словно надрезы от мясницкого ножа — по одной ране за каждого уведенного теленка.

И здесь конец басни о корове с раненым сердцем.

«Знаешь ли ты, милый, о чем меня спрашивали люди? — спросила меня мама однажды вечером, возвращаясь из сказочного прошлого своего детства во времена, которые уже иногда соприкасались с моими воспоминаниями. — Останавливали меня на улице и спрашивали: „Сударыня, а чем вы таким мажете своих детей, что они у вас такие белокожие?“ А я только улыбаюсь и отвечаю, что вообще ничем не мажу своих детей, а из еды даю только молоко, овощи и фрукты, иногда апельсиновый сок. „Простите, сударыня, не могу поверить“… Но, Анди, ради бога, я тебе это уже рассказывала. Ну вот, одна женщина в Которе остановила нас и говорит, мол, извините, сударыня, что останавливаю на улице, но я хотела попросить у вас почитать ваши журналы. Какие журналы?

А она спрашивает, одеваю ли я вас по венским и парижским журналам. Тогда я ей отвечаю, извините, сударыня, вот это на Анне я сама скроила и сшила на своей машинке, и все сама придумала, а то, что на Анди, сама связала. А зеленое, потому что из всех цветов я больше всего люблю зеленый, как цвет травы. И поверьте, сударыня, я бы с удовольствием показала вам журналы, но я их вообще не выписываю, ни венских, ни парижских, а она мне отвечает… Ради бога, милый, я же все это уже рассказывала. Боже мой, боже мой, вы были самыми красивыми детьми на улице Бема, и все меня спрашивали, чем вы кормите своих детей, что они такие румяные».

«А теперь расскажи мне, как приезжал престолонаследник, во что был одет и о чем спрашивал», — приставал я.

«О, — говорит мама, — мне кажется, Анди, я тебе про это тоже рассказывала. Неужели я не рассказывала, что сказал молодой престолонаследник? Подруги в школе сказали, что приехал молодой принц, мне кажется, итальянский, а он и правда однажды пришел в нашу школу, как говорится, инкогнито, но одет был как самый настоящий принц, красивый, как картинка, все на нем сверкает — сабля золотая, эполеты, и руки изящные, белые, господские. Он остановился и посмотрел на нас, а потом улыбнулся и удалился в сопровождении придворных, весь в сиянии, а шпоры позвякивают, когда он идет по коридору, украшенному по этому случаю разными цветами, и розами, и сиренью. На следующий день вызывает меня синьорина Анжелика (одна итальянка, которая преподавала у нас рукоделие) и говорит, что молодой принц расспрашивал обо мне, кто я и откуда, из какой семьи, потому что я ему понравилась, а я едва сквозь землю не провалилась от стыда… Представляешь, Анди, как красива была твоя мама…»

В такие минуты она на минутку

откладывала свои спицы и пряжу, как усталая Парка, и доставала из глубин шкафа картонную коробку, в которой лежали старые, пожелтевшие семейные фотографии и дагерротипы, этот corpus delicti[56] прошлых времен, воображаемого блеска ее молодости и славы нашей семьи.

Вот так мама, медленно и совсем неумышленно, отравляла меня воспоминаниями, приучая любить старые фотографии и сувениры, дымку и патину. И я, жертва сентиментального воспитания, вместе с ней вздыхал по дням, которые никогда не вернутся, по давним путешествиям и почти забытым пейзажам. Мы молча рассматривали пожелтевшие фотографии, в возрасте которых можно было не сомневаться, а старомодные костюмы пробуждали в нас ностальгию.

Этот гениальный юноша, вундеркинд, поэт и пианист, это мой покойный отец, Эдуард Сам (говорил я про себя). Эдуард Сам, дважды и навсегда мертв. А это моя мать, Мария Сам, в то время, когда уже была моей матерью. Покойная Мария Сам. Вот моя сестра Анна, пять или шесть лет назад, когда мы еще жили на улице с конскими каштанами… Покойная Анна Сам. Вот мальчик, с колокольчиком на шее, как маленькая овечка, это я, покойный Андреас Сам… Этому всеобщему умиранию — времени, моды и молодости — моя мать пыталась противопоставить утопию туманного будущего, в котором не очень хорошо ориентировалась. Но это были всего лишь бесполезные отступления, опиравшиеся на догадки, чтобы вновь, через судьбы блестящих братьев матери, история медленно и неумолимо погружалась в прошлое, как в пропасть, а вокруг нас были разложены пожелтевшие фотографии, словно увядшие осенние листья.

Смеясь, входила Анна, свежая от дождя, с влажными волосами, как добрый ангел ночи. Увидев нас такими потерянными, она, обиженная, начинала посмеиваться над нами, намекая на отца и наши ночные сеансы. Я, счастливый, что нам так просто удалось разбить твердую скорлупу траурной тишины, словно меня застали врасплох, пристыженный, начинал собирать с пола фотографии и быстро складывать их в коробку, а мама поднималась так резко, что клубки ниток падали с ее колен и убегали в темноту, как ангорские котята, привязанные пестрыми нитками к корзинке для рукоделия и, невидимые, продолжали кататься по углам, мягко сталкиваясь, словно играя.

Доказательства не в пользу моего бессмертия потихоньку накапливались. Особенно в такие вечера, осенью, когда искушения становились сильными и мучительными, и единственным утешением оставалась только светлая и теплая идея недоступного мне рая. Тогда я начинал подвергать сомнению все человеческие и божеские ценности. Измученный длительным голодом, я ложился в постель, шатаясь. Напрасно я умолял маму не гасить свет и не уходить от меня. Она, опечаленная, растроганная, обещала оставить приоткрытой кухонную дверь, и лучик света сможет проникать в комнату, а потом, поцеловав меня и придав мне смелости, усаживалась в своем углу, где предавалась мучительному, как поденная работа, вязанию. Усвоив, наконец, силу ее аргументов и смирившись с неизбежностью сна, которому напрасно сопротивлялся, я решил осуществить свой коварный, греховный замысел — подчинить себе ангела сна, использовать эту неизбежную и мучительную связь в своих кощунственных целях. Ведь со временем мой страх сновидений настолько усилился, что по утрам, когда я просыпался, первая мысль была подобна смертному ужасу: значит, вопреки всему, наступает день, быстротекущий день, который неминуемо заканчивается темной бездной сна, в которой я должен утонуть. Эта неясная параллель между циклами дня и ночи, жизни и смерти, которую я проводил в своем сознании, в какой-то момент стала совершенно непереносимой и оттеснила вторую часть сравнения, как нечто, о чем у меня еще есть время подумать, а фактор сновидения по-прежнему присутствовал и оставался актуальным, со своими кошмарами, чудесами и искушениями. Из ночи в ночь, и так годами. Но сон повторялся с небольшими вариациями, всегда одинаково: я лежу (во сне) на своей кровати и вдруг воцаряется плотная, пугающая тишина, полная предзнаменований. Эта взрывоопасная тишина начинает проникать в мои кости и в мое сознание, душит меня за горло и останавливает мое дыхание, потому что она — лишь грозный предвестник того, что я чувствую, и знаю, что оно придет. А то, что приходит, не имеет ни названия, ни обличья, может быть, оно было похоже на бурю с грозой, на адскую бурю-мстительницу, которая как смерть, приходит внезапно и подло душит взрослых и детей во сне. То есть, вдруг воцарялась тьма, непроницаемая библейская тьма, как ночью, когда над землей пролетает божий ангел-убийца, птицы умолкали, мухи прятались, а листья на деревьях переставали шелестеть. Тогда являлось это безымянное, с треском распахивало двери нашей комнаты и устремлялось к моему горлу. «Анди, Анди!» — слышал я испуганный крик мамы, и мне требовалось несколько секунд, чтобы понять, — это не голос мамы, беспомощно призывающий меня во сне, а благословенное окончание моего кошмара. «Милый, ты опять спал на левом боку», — шептала она, положив мне руку на лоб. Больше всего маму обескураживал мой всегда один и тот же рассказ о Чем-то, что Приходит, а я никогда не мог рассмотреть ни лица, ни формы, вопреки всем усилиям. Но потрясение, которое я переживал, ясно говорило о кошмарах, не поддающихся описанию.

Вечерами мама разрешала мне долго сидеть с ней на кухне, чтобы оттянуть приход страшных снов, а когда я становился совсем сонным, она относила меня в кровать. Безразличная к моему кругу чтения, считая, что все книги в равной степени полезны для того, чтобы забыться (и в этом она не ошиблась), она иногда разрешала мне читать до поздней ночи, потому что заметила: благодаря книгам я понемногу становлюсь смелее и начинаю самостоятельно бороться со своими кошмарами. Так, наученный примерами из «черных» романов, полных преступлений и подвигов, я сумел хотя бы сделать свои сновидения более конкретными и вскоре уже мог четко увидеть под черной маской лицо врага, фантома, выбивающего дверь нашей комнаты. И это в любом случае был немалый успех в развитии моего сновидения. Огромное и невидимое, неопределенное и неизвестное Нечто, которое еще недавно душило меня руками призрака, как тайным оружием, от которого нет спасения, теперь начало приобретать черты то ли уличного бандита, то ли наемного убийцы детей, который, скрывшись под маской, покушается на мою жизнь. Разумеется, от него защищаться было гораздо проще. В момент, когда я видел его в нескольких шагах от себя, как он выглядывает из-за угла, в этот момент, когда мы смотрим друг на друга, как звери, перед принятием решения, он — о нападении, я — о бегстве, я понимал, что в этой дьявольской игре смешна любая попытка бегства или обороны, потому что шансов у меня еще меньше, чем у зайца против гончих собак, ноги сковало страхом, они налились свинцом, и я не могу сдвинуться с места. В ужасе от этой мысли, усилием воли и сознания произношу во сне: мне это снится, МНЕ ЭТО СНИТСЯ, и оставляю в милях за собой одураченного убийцу, которого этот феномен исчезновения ошарашивал и, разумеется, доводил до бешенства. Понятно, что мне не всегда это удавалось, но иногда, сознавая опасность и свое бессилие, я видел во сне, как просыпаюсь, но я не просыпался наяву, а погружался в какое-то другое сновидение, иногда более глубокое и расплывчатое.

Поделиться с друзьями: