Сад, пепел
Шрифт:
«Я никогда не видел, чтобы кто-нибудь за один раз собрал столько крапивы», — сказал я, будто бы восхищаясь, но чтобы его спровоцировать.
Отец на мгновение выпрямился, и я подумал, что сейчас он ответит мне какой-нибудь сентенцией, весьма поучительной и полезной. Но он на меня и не взглянул, только ослабил узел галстука и продолжил, зажмурившись, лупить по сирени.
«Ты это делаешь очень неуклюже, — сказал я, чтобы его разозлить, — ты сломал сирени столько же, сколько и крапивы».
«Юноша!» — воскликнул мой отец и на мгновение выпрямился во весь рост.
«Ты это делаешь очень неуклюже», — повторил я.
Его явно смутило такое мое поведение, нарушающее все приличия.
«Ты никогда не понимал своего отца, — сердито сказал он. — Ты начинаешь, каким-то мне совершенно
Потом, не давая мне времени ему ответить и защититься, он резко отвернулся и начал лупить по сирени вслепую, но вдруг еще раз, совершенно неожиданно, выпрямился и обернулся ко мне, как кто-то, кому требуется только добавить вывод к своим неопровержимым аргументам, и я видел — этот его жест выходил за рамки исполняемой им пафосной роли, это была искренняя и отчаянная попытка найти во мне свидетеля своего мученичества.
«Анди, знаешь ли ты, с каких пор твой отец курит? Ответь мне: знаешь ли?»
«Знаю, — сказал я, довольный тем, что он, наконец, начал со мной разговаривать. — Ты курил, когда мы еще жили на улице Бема».
«Вот видишь, юноша, — сказал он. — Я выкуривал по восемьдесят штук в день. Этим я поддерживал свой дух и свое несчастное тело, измученное бессонницей и работой».
«Ты курил „Симфонию“. По восемьдесят штук в день. Может быть, и больше».
«От восьмидесяти до ста двадцати, мой мальчик! Думаю, что не нужно больше ничего говорить. Ты достаточно взрослый, чтобы самостоятельно сделать из этого далеко идущие выводы, наблюдая своего несчастного отца и судя о нем в рамках хотя бы одного этого факта, не обращая внимания на многие другие, которые бы придали моим поступкам известный ореол. Знаешь ли ты, мой мальчик, что значит для кого-то, кто выкуривал сто двадцать „Симфоний“ в день, внезапно оказаться, говоря философски, совсем неготовым, без одной-единственной затяжки?»
«Я все это понимаю, — сказал я наивно. — Но, позволь, мне непонятно, зачем тебе вся эта крапива?»
«Хорошо, — отвечает отец, оставив ненадолго крапиву в покое. — Хотя в нынешнем моем состоянии я не особо расположен давать подробные объяснения своих поступков, — потому что речь идет о вещах щекотливых, — но все-таки скажу тебе, зачем мне столько крапивы. Только пообещай мне, что постараешься меня понять. Потому что, когда кто-то, кто выкуривал по восемьдесят сигарет в день…»
«Сто двадцать, папа!»
«…стало быть, сто двадцать сигарет в день, остается без одной-единственной затяжки, без этой единственной иллюзии, то, согласись, мой мальчик, он не готов в полной мере вложить в свои ответы и поступки всю силу своего интеллекта и аргументов. По крайней мере, это, мой мальчик, должно быть тебе ясно».
«Хорошо, — ответил я. — В конце концов, и я нервничаю, по-своему, и могу понять каждого».
Мне действительно было его жалко. В последнее время он совсем опустился. Резко бросил пить, потому что в трактирах ему больше не наливали в кредит, он больше не мог обаять даже распоследнюю кельнершу во всей жупании и не мог курить липовый лист, смешанный с корнем иван-чая, которым он поначалу себя обманывал, утверждая и доказывая, что в этой смеси имеется значительный процент токсичных кислот, действие которых подобно действию никотина. Целлулоидный воротничок болтался вокруг его тонкой гусиной шеи и пожелтел по краям.
«Я больше не буду тебя ни о чем спрашивать, — сказал я примирительно. — С
твоего позволения, папа, я останусь тут до конца, чтобы увидеть, что ты сделаешь с этой крапивой. Если я и знаю что-то о курении…»«Я сварю из нее суп», — ответил отец и выпрямился так быстро, что я мог слышать, как трещат его старые измученные кости.
«Насколько мне известно, — сказал я, искренне удивляясь, — крапиву дают свиньям».
Тут я и сам почувствовал, что зашел слишком далеко. Он сделал над собой усилие, нечеловеческое, чтобы не завопить. Сглотнул слюну, и его кадык, похожий на киль птицы, нервозно задвигался вверх-вниз. А потом он сказал мне голосом, как будто бы спокойным, но в котором слышался подавленный гнев.
«Я вынужден признать, с изумлением и сожалением, с изумлением и сожалением, что ты полностью перенял какие-то мещанские и деревенские манеры, ты во все стал вносить так называемый здравый смысл и примитивную логику, которые ни что иное, мой мальчик, как самое что ни есть убогое игнорирование вещей высшего порядка. А в качестве доказательства привожу тебе ясный, как белый день, неопровержимый факт: крапива была, юноша, одним из изысканнейших блюд при дворе графа Эстерхази! Следовательно, ты по-прежнему будешь утверждать, что крапиву дают только свиньям?!»
«Все равно, — сказал я. — Бьюсь об заклад, что я бы от этого заработал крапивницу или что-то в этом роде».
«Твоя неотесанность и неуважение к фактам меня глубоко оскорбляют и пугают, — продолжил он. — Это же служит мне всего лишь доказательством, еще одним доказательством больше, какое влияние на тебя оказала эта крестьянская milieu,[42] эта нездоровая среда, лишенная высших, возвышенных целей, эта приземленная логика, не видящая ничего за пределами обыденности, эта жизнь и эти обычаи, в которых нет смелости и риска. А крапиву употребляли в пищу, повторяю, и ты можешь это проверить по книгам, при дворе одной из знатнейших европейских фамилий своего времени. Это была идеальная пища для духовных, артистических занятий. Когда подавался суп из крапивы — potage d’ortie, вкушавшие его музицировали и слагали новые мелодии, дух облагораживался, а слух становился тоньше».
Потом он начал голыми руками обрывать листья крапивы, при этом его лицо искажалось болезненными гримасами, и запихивать сорванные листья в свою черную шляпу. Потом, держа эту волшебную шляпу, двинулся к дому, медленно, как перипатетик, в тот момент, когда придумывает одну из остроумных реплик, которая станет одним из фундаментов философии и блестящим образцом ораторского искусства.
Я знал, что на веранде будет кто-то из наших родственников, с которыми отец опять в ссоре, поэтому, засунув руки в карманы и сделав серьезное лицо, отправился вслед за ним.
И правда, если смотреть на моего отца со стороны, как он вышагивает вдоль веранды родственников, высоко занося свою трость, полностью поглощенный своими мыслями, то вы никогда бы не подумали, что в шляпе, за пазухой, у него крапива, из который он решил сварить суп, подававшийся к столу при дворе одного из знатнейших семейств в Европе.
Нам было хорошо известно, что история с крапивой — это только пролог большой игры, предвестник катастрофы. Ведь отец собирал крапиву, как собака, которая грызет траву перед грозой: в бешенстве и бессилии от невозможности совершить поджог. Итак, мы караулили, как в засаде. Однако, было похоже, по крайней мере, на первый взгляд, что затишье продлится немного дольше обычного. Отец продолжал посыпать голову пеплом и писать свои письма, длинные письма сестрам и друзьям. Иной раз мудрые и поучительные, иногда мрачные, как завещание. Поэтому, когда однажды он надел свой полуцилиндр и отправился в Будапешт, расцеловавшись со всеми, включаю родню, с которой был в ссоре, родственники не скрывали удивления и недоверия. «Нам надо усилить бдительность, — сказал дядя Отто, как только отец повернулся к нему спиной, — он привезет из Будапешта динамит или адскую машину». И тут перед домом появилась повозка, в которую отец солидно уселся, потом, заискивая, попросил, чтобы я проводил его до станции. Мама подала знак глазами, что мне надо поехать с ним, и проводила меня взглядом, многозначительным и тревожным.