Считаные дни
Шрифт:
Когда Драган Лескович направлялся к своей «тойоте», стоящей дальше на парковке, в его ботинках хлюпала вода.
— Ясно же, что я рад, — повторил отец. — Но как видишь, Иван, ты никогда не сможешь убежать от своего имени.
Ивану Лесковичу было девять лет. Щуплый мальчишка с торчащими передними зубами, с непрекращающимися кошмарами, которые заставляли его писаться в постель, с зудящим беспокойством в теле, которое не давало ему спокойно сидеть. Это беспокойство, если верить социальному работнику в школе, можно было считать типичным поведением для школьника на определенном этапе, которое, само собой, пройдет и является просто отклонением незрелого возраста. И еще он был мальчишкой с сильно ограниченными
— Но почему я должен хотеть убежать от своего имени? — спросил Иван, догоняя отца, шагающего через парковку, оранжевый сок тек по пальцам, потому что лед таял быстрее, чем Иван успевал слизнуть.
— А ты что, не слышал, что объявили на поле?
— На поле? — повторил Иван. — Ты имеешь в виду, что сказали в микрофон?
— Ты что, не слышал, что объявили после твоего броска?
— Когда был гол?
— Мариус Бротен.
— Чего?
— Вот именно.
— Но ведь не Мариус же забил, он просто дал пас.
— Не думаешь же ты, что я не понял.
— С чего тогда Мариус? — спросил Иван и перешел на сербскохорватский. — За что?
Тогда отец поднял указательный палец.
— Мы говорим по-норвежски, — заметил он. — На людях мы говорим по-норвежски.
Таков уж был Драган Лескович; дома, в четырех стенах, он мог наполнить бокал сливовой ракией, привезенной с Балканского полуострова, и выпить сливовицы, когда находился подходящий повод, или завести пластинку с Дино Мерлином или группой «Биело Дугме» — включить на грохочущем проигрывателе на полную катушку, а самому подпевать. Но все же он считал своим долгом адаптироваться, вносить свой вклад, это было вопросом справедливости, принципа, не было ни одного родительского собрания или субботника, которые бы Драган Лескович прогулял, и на людях — даже на пустынной парковке, как эта, — они говорили по-норвежски.
И вот они остановились возле «тойоты». Изначально это была развалюха, которую Драган Лескович довел до ума, две свободных руки и ящик с инструментами — так он обычно объяснял при случае.
— Почему? — повторил Иван по-норвежски.
— Вот именно это я и пытаюсь вбить в твою башку, — ответил отец.
— Что они назвали неправильное имя?
— Что, пока есть кто-то с норвежским именем, он всегда будет первым.
Отец вставил ключ в замок на дверце багажника, повернул его — металл неприятно заскрежетал при повороте замка — и забросил сумку с формой в багажник.
— А кто-то это слышал? — спросил Иван. — Мне было слышно только свист и рокот из громкоговорителя.
— Да это в любом случае неважно, — отмахнулся отец.
— Ну почему?
— Здесь дело принципа.
— Ну да. — Иван слизнул тающий лед с пальцев и огляделся по сторонам, выискивая глазами, куда бы выкинуть палочку.
— Я направлю жалобу, — заявил отец.
— А это обязательно? — спросил Иван.
— Они не смогут уйти от ответственности. Так же, как и ты не сможешь убежать от своего имени. Я направляю жалобу.
Клуб полностью признал свою ошибку. Это
значит, никто из секретариата не смог ни припомнить, ни подтвердить тот эпизод, но в ответном письме они сообщили, что в целом хотели бы извиниться за недоразумение и путаницу в именах, которая могла кого-то обидеть.Сестра Ивана Александра, которая была на три года старше него, ироничная и демонстрировавшая успехи в учебе, посчитала, что письмо было написано в саркастическом стиле. «Представляю, как они сидят там, за воротами стадиона, и смеются над тобой!» — сказала она и фыркнула в сторону отца. Но Драган Лескович был удовлетворен. Это вопрос порядочности, считал он, вопрос принципов и важности говорить в открытую. В то же время этот эпизод еще раз доказал то, что он и так знал: в выражении «имя никого не портит» правды нет.
Но там, где лежит Иван Лескович, накрытый чистым белоснежным больничным одеялом с голубым логотипом больницы, нашитым сверху наискосок, кажется, что правда отцовского нерушимого утверждения крошится и осыпается прямо у него на глазах.
— Иван, — протягивает медсестра. — Вот это имя мне нравится.
Она стоит в ногах кровати и смотрит в его медкарту. Под ее белым халатом выдается округлившийся живот, и краешек карты упирается в него.
— У меня, кажется, был прадед, которого звали Иван, — продолжает она.
— Надо же!
— Да, — кивает медсестра и проводит рукой по животу. — И вот только недавно мы узнали, что там мальчик, так что я в активном поиске какого-нибудь славного мальчишеского имени.
Она смеется. Во лбу у Ивана что-то равномерно стучит. Он старается лежать неподвижно, потому что от каждого движения боль расползается по всему телу, проникает под череп и спускается к затылку.
— Или нет, — говорит медсестра, — это, скорее всего, был мой прапрадед.
Когда Иван прищуривает глаз, который не распух, он может разобрать буквы на бейдже, прикрепленном у нее на груди с левой стороны халата: «Сольвейг Хелене». Светлая коса вдоль спины, круглые румяные щеки — Сольвейг Хелене, ей-то не от чего убегать.
Она смотрит на него с искренней заботой. Все в больнице именно такие. А еще они знают его имя. И откуда он родом — они, естественно, знают и это тоже, раненый заключенный, потенциальная опасность, обуза для нормального общества, чужестранец. И все же они выхаживают его с тем же уважением, как если бы его звали Уле Хансен. Или Мариус Бротен. Даже полицейский из конторы ленсмана в Лэрдале, который дежурит в коридоре, настроен по отношению к нему дружелюбно. Сегодня утром пришел еще один и представился. «Футболом интересуетесь?» — спросил он и протянул ему спортивное приложение к газете «Верденсганг».
Он же не мог знать о его дислексии. На первой полосе приложения была статья про футбольный клуб «Барселона», они выиграли важный матч. Иван разобрал по слогам заголовок и вступительный абзац, в котором Ивана Ракитича называли лучшим игроком на поле, «жемчужиной средней линии», как написала «Верденсганг».
— Как вы сегодня себя чувствуете? — спрашивает Сольвейг Хелене.
— Даже не знаю, — отвечает Иван.
— Здесь написано, что рана выглядит неплохо, — поясняет медсестра, водя пальцем по журналу.
— Чешется, — признается Иван, — под бинтами.
— Значит, заживает. А как голова?
— Кажется, на месте, — улыбается Иван.
— Было бы хуже, если бы это было не так.
Она кладет руку на живот и негромко смеется. Иван кивает. Головная боль растекается во все стороны, блестящие желтые таблетки и тошнота, которая словно плещется где-то внутри его тела, как вода в бутылке.
Он закрывает глаза. Боль медленно проходит, но тошнота остается и перекатывается вместе с чем-то еще, ползучим и прохладным движением вверх вдоль позвоночника, Иван чувствует, как нарастает страх, но он прогоняет его, сплетает руки поверх одеяла и сосредотачивается на том, чтобы с выдохом избавиться от него.