Считаные дни
Шрифт:
Мать отводит взгляд в сторону и подносит бокал к губам. А Ингеборга пытается представить своих родителей, наблюдать за ними со стороны взрослым, может быть, даже профессиональным взглядом. Но она тут же замечает, что у нее не получается держать аналитическую дистанцию — вот что расстраивает ее больше всего: почему она не пыталась сделать этого раньше? Она прожила с ними в одном доме почти двадцать лет, но никогда всерьез не думала о них как о паре. Ингеборга знает, что проблема кроется в ней самой: она — единственный ребенок, вокруг которого все вертелось, или, возможно, единственный ребенок, который настаивал на том, чтобы самому оказаться в центре внимания. Прошло уже шесть
Во время конфирмации, когда ее отец произносил речь, он вспомнил одну историю о том времени, когда ей было пять лет, — как-то вечером она уже легла, заснула, но проснулась и спустилась к ним. Родители сидели в гостиной, они приготовили омлет, на столе стояли свечи, приглушенная музыка лилась из магнитофона, они увлеченно что-то обсуждали и не сразу заметили Ингеборгу, которая стояла в дверях в ночной рубашке и недоверчиво смотрела на них. «Что это вы делаете? — спросила она. — Как это вы можете сидеть тут и развлекаться, когда меня нет?» Все гости, пришедшие на конфирмацию, смеялись над этой историей, да и сама Ингеборга тоже — ей было пятнадцать, она считала себя уже взрослой, во всяком случае почти, и могла вернуться в памяти на десять лет назад и посмеяться над тем, какой была тогда, но теперь, спустя еще десять лет, кажется, что она видит саму себя, стоящую в дверях, уже взрослую и самодостаточную двадцатипятилетнюю женщину, которая смотрит все с тем же испугом: «Это действительно так? Разве не только обо мне речь?»
Мать протягивает руку за бутылкой и наполняет свой бокал.
— Уж не знаю, сколько времени мы можем провести здесь вот так, — говорит она, — без риска обидеть друг друга.
— Все-таки нам надо рискнуть и попытаться, — возражает Ингеборга.
Ее голос слегка дрожит, и она думает: почему они допустили все это? Почему позволили мне занять главное место?
— А знаешь что, — мать быстро улыбается и ставит бутылку на место, — я бы хотела, чтобы мы поговорили об этом через двадцать лет.
— Что это значит? — спрашивает Ингеборга.
Мать смотрит на нее, и взгляд у нее снова становится строгим.
— Только то, что человеку не все дано понять и принять, когда ему двадцать пять лет.
— Вот нет, мама, — говорит Ингеборга, — ты манипулируешь.
— Ну извини, я не сильна в терминологии.
Браслеты на ее запястье звенят, когда она поднимает бокал, обхватывая его за ножку обеими руками, и улыбается, потому что такова она вся, она улыбается, делая больно и оставаясь при этом безукоризненной.
— Сосредоточься, — требует Ингеборга, — ради всего святого, теперь тебе надо сосредоточиться, мама!
В том, как она это говорит — громко и открыто, чувствуется свобода, раскрепощенность, и с тем же воодушевлением она наблюдает за немедленной реакцией матери — улыбка застывает на губах, в лице проявляется что-то неконтролируемое, отталкивающее и затмевает все красивое и уравновешенное.
— Ну ладно, что ты хочешь от меня, — мать решительно отставляет бокал, и кава выплескивается через край, — что ты хочешь, чтобы я сказала?
— Наверное, правду, — не сдается Ингеборга.
— Правду, — повторяет мать. — С чего же начать? Ты считаешь, что правда существует как объективная величина, что-то такое, с чем мы все можем согласиться?
— Конечно, нет, — отвечает Ингеборга, — но ты же можешь начать с самой себя. Со своего отсутствия.
— Ну что ж, — кивает мать, — а ты считаешь, что я стала редко бывать дома?
— Да, именно так я и думаю. А ты как считаешь?
Мать смотрит на
нее, возможно, пытается улыбнуться, но это не более чем искривление губ, и кажется, словно она вот-вот расплачется.— Я думаю, что это горе, — отвечает она, — что здесь не осталось места для меня.
Она быстро прижимает пальцы к глазам, потом протягивает руки, но Ингеборга отстраняется, это происходит интуитивно — навязчивая близость, с которой она не хочет иметь дела, ощущение того, что уже слишком поздно.
— Я знаю, что он был внимательным по отношению к тебе, — мать опускает руки, — это так необычно, но ты была исключением. И у меня нет цели разбить твои иллюзии, но тебе следует знать, что у него было несколько сторон — он мог быть упрямым и уступчивым, он мог требовать, чтобы все играли по его правилам.
— Перед смертью он купил марципановый батончик в шоколаде для тебя, — перебивает ее Ингеборга.
— Но, милая моя, — мать начинает смеяться, потом быстро берет себя в руки, прижимает пальцы к губам, но чувствуется, что она улыбается, выдох вырывается между пальцами и кажется приглушенным.
— Прости, — произносит мать, — я правда не хотела тебя обидеть.
Ингеборга подходит к скамейке у окна. Голову сжимает тисками, когда она наклоняется и поднимает с пола свою сумку. Алкоголь затуманивает взгляд, все происходит словно в замедленной съемке, ей не следовало пить так много. Когда Ингеборга перекидывает сумку через плечо, та раскрывается, и внутри можно разглядеть кошелек и блистер со снотворным.
— Мне так не кажется, — чеканит Ингеборга, — ты знаешь, что делаешь, ты так говоришь о папе, словно он вообще не был моим отцом.
Она нехотя оглядывается на мать и в этот момент замечает, как мелкая дрожь искривляет ее рот, так, словно лицо раскрывается и становится обнаженным, и теперь она выглядит старой.
— Ингеборга, давай-ка еще немного посидим, пожалуйста.
Она кивком показывает на кухонный стол, на лосося, который все еще лежит на блюде нетронутый под пищевой пленкой, и Ингеборга думает: «Я уже больше не ребенок. Я способна анализировать и поступать так, как я считаю нужным». Она не топает ногами по полу, не бросается к двери и не хлопает ею, потому что она взрослая и уравновешенная, она сама может решать. «Если хочу, могу спокойно уйти», — рассуждает Ингеборга, и именно так она и делает.
%
По дороге Магнар не произносит ни слова. Молчит, пока они едут до стадиона, мимо школы и церкви, где Кайя проходила конфирмацию прошлой весной и где его мать похоронили шесть недель спустя. Обе службы вел один священник. Лив Карин обратила внимание на то, как он в обеих проповедях использовал в качестве метафоры свечу: на конфирмации он говорил о ней как о путеводной нити, за которой надо следовать в будущем, на похоронах — как об огне, что горел, а теперь погас навсегда.
Лив Карин наклоняется вперед, чтобы отрегулировать печку. Что-то давит в груди, ей кажется, это страх, что именно там он сидит. На обратном пути пальцы Лив Карин касаются тыльной стороны руки Магнара, которая лежит на рычаге переключения скорости, но он убирает руку и кладет ее на руль.
Когда показали тело, он не выдержал. Они были там, в доме престарелых, и им показали мать — ровно через час после того, как она умерла; Лив Карин поначалу подумала, что он сорвался именно из-за этого: что они уехали и он не смог вернуться вовремя. Потом он надолго ушел из дома, а она сидела наверху и ждала его до тех пор, пока он не вернулся вскоре после полуночи, промокший от дождя, с опухшим лицом; он прижался к ней, прильнул всем своим громоздким телом, и в тот момент она почувствовала проблеск любви, так, скорее всего, и было, хотя он и не был расположен говорить ни в этот день, ни на следующий. Она оставила его в покое, думала, что он сам придет, когда будет готов, он придет к ней. С тех пор прошло уже шесть недель.