Сердце Единорога. Стихотворения и поэмы
Шрифт:
(Нерушимая Стена, 1928).
И совсем нетрудно распознать у него в «Погорельщине» под видом исторически-давних, легендарных врагов Руси половцев и сарацин нынешних разрушителей ее духовности и красоты — богоборцев-большевиков. Он не только яростно защищает собственного «берестяного Сирина», но и в страстной инвективе «Клеветникам искусства» (1932) берет под защиту наиболее преследуемых ими С. Клычкова, С. Есенина, А. Ахматову, П. Васильева. Создается им и уже открыто направленный против злодеяний коммунистов цикл стихотворений «Разруха» (1934), начинающийся со строк, предсказывающих то, что нынешний русский человек осознает как свою трагическую реальность, Апокалипсис России XX века. Это «мертвая тина» Арала, мелеющая «синяя» Волга, уничтоженные заповедные леса, обесплодившие нивы, исчезающие от злой пагубы птицы («Нас окликают журавли / Прилетной тягою впоследки...»). И даже уж и вовсе поразительные слова о России за гранью предстоящих шестидесяти лет содержатся в этом цикле:
Ей вести черные, скакун из Карабаха.
Оброненная
То беломорский смерть-канал,
Его Акимушка копал,
С Ветлуги Пров да тетка Фёкла,
Великороссия промокла
Под красным ливнем до костей
И слезы скрыла от людей,
От глаз чужих в глухие топи...
Сам поэт проходит в виде странника по своей разоренной земле, где ему в лесных прогалах «брезжил саван красный, / Кочевья леших и чертей» Таким убийственным переосмыслением оборачиваются здесь верноподданнические слова В. Маяковского о советском «краснофлагом строе», воспетом им и другими поэтами большевистского режима.
Во всех этих произведениях, исполненных боли за происходящее в России, голос поэта звучит твердо и безбоязненно.
И все же тревога за жизнь, предчувствие неизбежной гибели давали о себе знать. Оттесненные в глубь сознания, они прорывались в его снах (записанных близкими людьми). Это же, впрочем, находило выражение и в лирике: «Товарищи, не убивайте, Я — поэт)... Серафим)... Заря\..» — вырвалось у него еще в стихотворении 1919 г.; «Проснуться с перерезанной веной...» Однако, в отличие от лирики, в снах переживания этого рода не только раскрываются в потрясающих видениях, но и сопровождаются целым рядом поразительных откровений касательно как судьбы поэта, так и его родины. Большинству из них сопутствует мотив опасного места. В сне на 21 ноября 1922 г. герой идет вдоль каких-то торговых рядов с ларьками «по бурой грязи в песьем воздухе», мучительно надеясь на встречу с человеком, который помог бы ему «из этого проклятого места выбраться». На 30 июля 1923 г. поэту снится, будто он топит печь в новой избе: «Только печное пламя стеной из устья пошло, не по-избяному, а угрюмо и судно... Выскочил я в сени — пожар в сенях; я в сарай — там треск огненный. Выбежал я на деревню,— избы дымом давятся...» Часто видит он кровь. В ларьках упомянутого выше сна на Михайлов день 1922 г. ведется торговля подержанной одеждой: связками до самого потолка лежат «штаны, пиджаки, бекеши, пальто, чуйки... И все до испода кровью промочены». И торгуют всем этим люди с собачьими глазами. Про себя же герой знает, что вовсе и «не люди это». Да и бурая грязь у него под ногами не от чего иного, как от крови.
И неизменным через почти все сны проходит мотив бегства с целью спасения от преследователей — убийц и палачей. Во сне на 10 июля 1923 г. герой, спасаясь, прячется, в то время как его другу одетые в военное, безликие «казенные люди — убийцы» «жиганским ножом прокололи... грудь»: «И за ящиком я спрятался, свое остервенелое сердце ужасом да отместкой утешаю...»
В награду за этот страх и муки дается герою клюевских снов пережить на какой-то момент радость спасения. При этом важнее всего для него не столько осознание спасенности, сколько само спасительное место. Прежде всего это, разумеется, все, связанное с православными святынями, Святой Русью. Так, спасительным сигналом прорывается она к герою сна с «ларьками» и ворохом окровавленной одежды: «Вдруг где-то далеко, далеко в далях святорусских ударил колокол. До трех раз ударил. Заметались, засуетились по всем рядам собачьи рожи. А я перекрестился и говорю: "Господи, Иисусе Христе, спаси меня грешного]..". Тут я и проснулся».
Вместе с тем мир спасения в снах Клюева не обязательно Россия, воспринимаемая им теперь уже скорее как застенок, в котором только и можно что сделать — это послать из него в запредельный мир весть о своей обреченности и предстоящей гибели. Так делает Клюев, при встрече в 1929 г. с Этторе Ло Гатто, написав на развороте подаренного ему «Песносло-ва» в качестве своеобразного послания в Италию (как родину первых христианских мучеников) о том, что «заросли русские поля плакун-травой невылазной», что «кровью течет Матерь-Волга». В снах этот трагический мотив получает как бы свое «спасительное» развитие: «...вновь и опять видел небо величавое и колыбельную землю сладимую <...> Понизь-равнина <...> и воздухи тихие, благорастворимые <...> И будто земля сновидная — Египет есмь. Сфинксы по омежным сухменям на солнце хрустальном вымя каменное греют. Прохладно и вольно мне, глотаю я воздух дорогой, заповедный <...> Далеко, далеко за морем пушки ухают: это будто в Питере неспокойно...» Затем неожиданно появляется «ищейка подворотная» с бумагой, по которой героя должны арестовать и судить «за политику».— «Ну, думаю, с меня теперь взятки гладки: в Египте я, в земле древней, неприкосновенной]..
Проснулся обрадованный» (январь 1923 г.).
Спасительным прибежищем предстает также в клюевских снах и мир всегда воспеваемой
им дремучей, девственной природы, самим существованием которой как бы уже нейтрализуется проявление и власть злых сил. И конечно же, спасительным у Клюева-певца «избяного космоса», «берестяного рая» оказывается мир крестьянской избы, крестьянского подворья, куда попадает, например, затравленный герой сна в ночь на 10 июля 1923 г.: «Гляжу — хлев передо мной коровий, навозом и соломой от него несет. Вошел я в хлев, темень меня облапила, удойная добрая мгла».Однако ни Египет, ни православные святыни, ни «удойная добрая мгла» хлева не становятся окончательно-спасительным прибежищем преследуемого героя клюевских снов. В итоге чаще всего его ждет гибель. «Взят я под стражу... В тюрьме сижу... безвыходно мне и отчаянно <...> Завтра казнь» (23 февраля 1923 г.) И казнь эта свершается. Из сна в сон героя расстреливают, режут, закалывают, душат, сбрасывают в пропасть. В сне на 24 июня 1923 г. его приводят к месту казни: «Солдатишко-язва, этапная пустолайка, меня выстрелом кончать будет. Заплакал я, жалко мне того, что весточки миру о страстях своих послать нельзя, что любовь моя не изжита, что поцелуев у меня кошель непочатый... А солдатишко целится в меня, дуло в лик наставляет...»
Но что значит для поэта-мистика смерть, уничтожающая всего лишь внешнюю, физическую оболочку. «Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить» — эти слова Христа (Евангелие от Матфея, X, 28) служили Клюеву ориентиром как в творчестве, так и в жизненном поведении. Их осуществлением завершается и этот сон о расстреле: «Как оком моргнуть, рухнула крыша — череп <...> Порвал я на себе цепи и скоком-полетом полетел в луговую ясность, в Божий белый свет... Вижу озеро передо мной, как серебряная купель; солнце льняное непорочное себя в озере крестит...» Подобным же образом завершается трагический сон на 24 марта 1924г.: «...лебяжьим летом лечу над великим озером. Тихи и безбрежны воды озера, вечная заря над ним, о которой поется «Свете тихий» по церквам русским» 57.
Итак, природа, православие, родной крестьянский дом — предстают у Клюева как вечные, неотъемлемые от поэта и в смерти ценности. Их свет брезжит ему и за чертой земного бытия.
к к к
К началу 1930-х гг. положение поэта резко ухудшается. В разгар коллективизации, то бишь оголтелой кампании раскрестьянивания, «уничтожения кулака как класса», представителями ВОКП (Всероссийского общества крестьянских писателей), неслучайно превратившегося вскоре в РОПКП (Российскую организацию пролетарско-колхозных писателей), с величайшей готовностью осознавшими себя в этой исторической ситуации боевым «штабом социалистического наступления» он (вместе с С. Клычковым) избирается самой прицельной мишенью в массированном ударе по «классовому врагу». Уже на проходившем в июне 1929 г. I съезде этого исключительно политизированного объединения под видом выяснения, кто из пишущих о деревне подлинный «крестьянский» писатель (то есть становящийся на «пролетарские рельсы»), а кто «буржуазно-кулацкий», враг, частое упоминание Клюева не сулило ничего доброго, особенно в выступлениях, подчеркивающих опасность его влияния на молодежь. «Как студент ленинградского университета я должен констатировать, что в гуманитарные вузы Москвы и Ленинграда очень много поступает крестьянской молодежи, много и кулацкой молодежи, которая какими-то путями втирается в гуманитарные вузы. И вот она приходит в город с длинными волосами, приходит с Клюевым, Есениным и начинает там обрабаты
57 Новый журнал (С.-Петербург). 1991. № 4. С. 9,16-17, 9,15,10, 12-13,15,13,15,18.
ваться. Марксистская критика наша очень слаба, и эта молодея ь идет по чужой нам идеологической дорожке <...> и смотришь, через три-четыре года даровитые парни становятся идеологически враждебны нам. И в силу того, что они усвоили культурный материал, они являются для нас весьма опасными» (И. Никитин)58. О поэзии Клюева как символе враждебной патриархальной России напоминает в стихотворении «Старина» (1930), напечатанном в «боевом» журнале ленинградского «штаба социалистического наступления» «Перелом», Л. Мелковская («Живет старина в куполах без крестов / Да в клюевском шепоте темных стихов»59), не скрывавшая, впрочем, и воздействия опасных чар Клюева на свое эпигонское агитационное (за колхозы и на борьбу против «врагов») стихотворчество (как и на подобную же «продукцию» соратников по борьбе): «Все мы знаем, насколько это трудно (учиться у Клюева и Есенина их уменью «подавать образы» и не заражаться их «пагубным влиянием».— А. М.) и сколько наших товарищей погибло на этом пути, уйдя в совершенно невылазную клюевщину»60. Еще дальше в преследовании Клюева со стороны «штаба» ВОКП, успешно переходящего на рельсы РОПКП, пошел один из лидеров этой организации беллетрист Н. Брыкин в повести «Стальной Мамай» (1931, журн. вариант), в которой обращение к стихам поэта носит вполне доносительный характер. Их здесь то и дело с глубоким внутренним удовлетворением цитирует в своем дневнике скрывающийся под личиной колхозного счетовода «вредитель», бывший белогвардейский полковник. В них он находит для себя явное духовное подспорье — в намеке поэта на способность русского мужика «смести... бородою» любой «татарский ясак» (понимай «социализм»), в его нетерпении «убежать в глухие овраги» от шума и грохота наступающей на деревню коллективизации. Журналу, напечатавшему стихи поэта (имеется в виду ленинградский журнал «Звезда», опубликовавший в 1927 г.